Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип
Шрифт:
Кажется, Фрейд сам хорошо осознавал, что Эдип неотделим от некоего двойного тупика, в который он загонял бессознательное. Так, в письме 1936 года Ромену Роллану он пишет: «Все происходит так, как если бы для успеха самым главным было пойти дальше отца и как если бы всегда был наложен запрет на то, чтобы отец был превзойден». Еще лучше это заметно, когда Фрейд выписывает всю свою историко-мифическую последовательность: на одном конце Эдип связан убийственным отождествлением, на другом конце — восстановлением и интериоризацией отцовской власти («восстановлением старого порядка на новом основании»)[82]. Между двумя этими концами находится латентный период — пресловутый латентный период, являющийся, несомненно, самой большой психоаналитической мистификацией: то самое общество «братьев», которые запрещают себе пользоваться плодами преступления и выдерживают паузу, необходимую для интериоризации. Но нас предупреждают — общество братьев является мрачным, неустойчивым и опасным, оно должно подготовить обретение эквивалента отцовской власти, оно должно переместить нас на другой полюс. В соответствии с предположением Фрейда американское общество, то есть промышленное общество с анонимным управлением, упразднением личной власти и т. д., представлено нам как возрождение «общества без отцов». Которому, конечно, ставится задача найти оригинальные способы восстановления упомянутого эквивалента (например — в удивительном открытии Мичерлиха, гласящем, что английская королевская семья, в конечном счете, совсем неплоха…)[83]. Итак, ясно, что один из полюсов Эдипа можно покинуть только для того, чтобы перейти на другой. Нет речи о выходе из него — ни в неврозе, ни в нормальности. Общество братьев не открывает ничего из производства или желающих машин; напротив, оно опускает занавес латентного периода. Что же до тех, которые не подвергаются эдипизации в той или иной форме, на том или на другом из концов, — к ним придет психоаналитик, чтобы призвать на помощь психбольницу или полицию. Полиция с нами! Никогда психоанализ не демонстрировал столь явно свою склонность поддерживать движение социального подавления и участвовать в нем всеми своими силами. Не стоит думать, что мы намекаем просто на какие-то фольклорные аспекты психоанализа. И если в окружении Лакана создается другая концепция психоанализа, это еще не повод считать незначимым тот тон, который царит в наиболее признанных ассоциациях: посмотрите на доктора Менделя, докторов-супругов Стефан и на то бешенство (а также на их буквально полицейские лозунги), которое охватывает их, когда кто-то утверждает, будто он ускользнет из мышеловки Эдипа. Эдип — это что-то вроде тех вещей, которые становятся тем более опасными,
Эдип, если точно, не служит ничему, кроме как связыванию бессознательного с двух сторон. Мы увидим, в каком смысле Эдип является буквально «неразрешимым», если говорить на языке математики. Мы изрядно устали от всех этих историй, в которых кто-то из-за Эдипа чувствует себя хорошо, кто-то болеет, от всех этих различных болезней, установленных Эдипом. Случается так, что иногда и какой-нибудь психоаналитик устает от этого мифа, который создает кормушку и территорию психоанализа, и возвращается к источникам: «Фрейд, в конечном счете, не покинул мира отца, мира вины… Но он, давая возможность выстроить логику отношения к отцу, первым открывает путь к избавлению от этого владычества отца над человеком. Возможность жить за пределами закона отца, за пределами любого закона, является, быть может, наиболее существенной возможностью, которую дает фрейдовский психоанализ. Но парадоксальным образом и, возможно, из-за личности самого Фрейда все наводит на мысль, что это избавление, которое обещает психоанализ, будет выполнено и уже выполняется за его пределами»[84]. Мы, впрочем, не можем разделить ни этот пессимизм, ни этот оптимизм. Поскольку слишком оптимистично думать, что психоанализ предлагает действительное решение Эдипа: Эдип — это как Бог, отец — это как Бог; проблема решается только тогда, когда уничтожаются и проблема, и решение. Шизоанализ не задается целью решить Эдипа, он не собирается решать его лучше, чем это делается во фрейдовском психоанализе. Он собирается провести дезэдипизацию бессознательного, дабы подойти к настоящим проблемам. Он задается целью достичь тех регионов сиротского бессознательного, находящихся как раз «за пределами любого закона», в которых эта проблема не может быть даже поставлена. Точно так же мы не разделяем пессимизма, который состоит в вере, будто это изменение, это избавление может осуществиться только за пределами психоанализа. Напротив, мы верим в возможность внутреннего возвращения, которое сделает из аналитической машины необходимую деталь революционного аппарата. Кроме того, как представляется, для этого ныне есть объективные условия.
Итак, все происходит так, словно бы у самого Эдипа было два полюса — один полюс воображаемых фигур отождествления и другой полюс символических дифференцирующих функций. Но так или иначе эдипизация проведена — если у вас нет Эдипа как кризиса, он у вас есть как структура. А затем кризис передается другим, и все начинается с начала. Такова эдипова дизъюнкция, движение маятника, обращенное исключающее обоснование. Вот почему, когда нас приглашают оставить упрощенческую концепцию Эдипа, основанную на родительских образах, и определить символические функции в некоей структуре, напрасно стараются заменить традиционных папу-маму матерью-функцией и отцом-функцией, мы не понимаем, что достигается этой операцией, кроме обоснования универсальности Эдипа за границей переменчивости образов, кроме еще более крепкой спайки желания с законом и запретом и доведения процесса эдипизации бессознательного до предела. Здесь Эдип обнаруживает два своих экстремума — свой минимум и свой максимум, определяемые тем, как его рассматривать: как стремящегося к недифференцированному значению своих переменных образов или же как стремящегося к дифференцирующей способности символических функций. «Когда мы приближаемся к материальному воображению, дифференциальная функция уменьшается, мы стремимся к эквиваленциям; когда же мы приближаемся к образующим элементам, дифференциальная функция возрастает, и мы тогда стремимся к различительным значениям»[85]. Едва ли мы будем удивлены, узнав, что Эдип как структура — это христианская троица, тогда как Эдип как кризис — это семейная троица, недостаточно структурированная верой: все те же два полюса в перевернутом соотношении, Эдип for ever![86] Сколько интерпретаций лаканианства, явно или неявно благочестивых, обращались к структурному Эдипу только для того, чтобы создать и закрыть двойной тупик, возвратить нас к вопросу отца, эдипизировать даже шизофреника и показать, что дыра в символическом отсылает нас к воображаемому и наоборот — воображаемые промахи и смешения отсылают нас к структуре. Как говорил один известный профессор своим животным, вы достаточно долго пели эту старую песню… Вот почему мы в свою очередь не могли провести никакого различия по природе, задать границу или водораздел между воображаемым и символическим, как, впрочем, и между Эдипом-кризисом и Эдипом-структурой или проблемой и решением. Речь идет только о том или ином двойном тупике, об одном движении маятника, которое должно вымести бессознательное и которое, несомненно, отсылает от одного полюса к другому. Двойная клешня, которая душит бессознательное в своей исключающей дизъюнкции.
Настоящее различие по природе проходит не между символическим и воображаемым, а между реальной стихией машинного, создающей желающее производство, и структурной системой воображаемого и символического, которая формирует лишь миф об Эдипе и его варианты. Различие проходит не между двумя использованиями Эдипа, а между неэдиповым использованием включающих, неограничивающих дизъюнкций и эдиповым использованием исключающих дизъюнкций, независимо от того, что именно берет в оборот эдипово использование — пути воображаемого или же ценности символического. Поэтому следует прислушаться к предупреждениям Лакана относительно фрейдовского мифа об Эдипе, который «не смог бы бесконечно пользоваться уважением в обществе, где все больше и больше теряется смысл трагедии… Мифа недостаточно для поддержания какого-либо ритуала, а психоанализ — это не ритуал Эдипа». И даже если подниматься от образов к структуре, от воображаемых фигур к символическим функциям, от отца к закону, от матери к большому Другому, то вопрос, на самом деле, все равно только откладывается[87]. И если изучить время, затраченное на это откладывание, Лакан говорит также, что единственное основание общества братьев, братства — это «сегрегация» (что он хочет этим сказать?). Во всяком случае, не стоило затягивать гайки там, где Лакан их ослабил; не стоило эдипизировать шизофреника тогда, когда он, напротив, начал шизофренизировать даже невротика, пропуская шизофренический поток, способный подорвать поле бессознательного. Объект а вторгается в лоно структурного равновесия как адская машина, желающая машина. Затем приходит второе поколение учеников Лакана, все менее и менее чувствительных к ложной проблеме Эдипа. Но если первые ученики и попытались сбросить иго Эдипа, то разве не в той лишь мере, в какой Лакан, как кажется, поддерживал определенную проекцию означающих цепочек на деспотическое означающее и подвешивал все к отсутствующему термину, которого не хватало для самого себя и который вводит нехватку в серии желания, которым он навязывал исключающее использование? Было ли возможно разоблачать Эдипа как миф и в то же время поддерживать комплекс кастрации, будто бы он является не мифом, а как раз чем-то реальным? (Не было ли это озвучиванием крика Аристотеля: «нужно остановиться», этой фрейдовской Ананке, этим Роком?)
5. Конъюнктивный синтез потребления
Мы видели, что в третьем синтезе, конъюнктивном синтезе потребления, тело без органов было настоящим яйцом, разделенным осями, исполосованным зонами, разграфленным ареалами или полями, распределенным по градиентам, стянутым потенциалами, отмеченным порогами. В этом смысле мы верим в возможность биохимии шизофрении (в связке с биохимией наркотиков), которая сможет все лучше и лучше определять природу этого яйца и распределение поле — градиент — порог. Речь идет об отношениях интенсивности, через которые субъект проходит на теле без органов, осуществляя становления, падения и подъемы, миграции и смещения. Лэйнг был абсолютно прав, когда определил шизофренический процесс в качестве инициационного путешествия, трансцендентального опыта потери Эго, который заставляет субъекта сказать: «Теперь мне каким-то образом удалось выйти из этой наиболее примитивной формы жизни» (тело без органов), «я видел, нет, я скорее чувствовал предстоящее ужасающее путешествие»[88]. Говорить о путешествии — это не большая метафора, чем говорить о яйце и о том, что происходит в нем и на нем, о морфогенетических движениях, смещениях групп клеток, растяжениях, сгибах, миграциях, локальных изменениях потенциалов. Не следует также противопоставлять внутреннее путешествие внешним путешествиям: прогулка Ленца, прогулка Нижинского, прогулки созданий Беккета — все они являются действительными реальностями, в которых, однако, реальное материи забыло о протяженности, поскольку внутреннее путешествие вышло за пределы любой формы и любого качества, чтобы блистать как вовне, так и внутри лишь чистыми спаренными интенсивностями, почти невыносимыми, через которые проходит кочевой субъект. Это не галлюцинаторный опыт и не бредящее мышление, это чувство, последовательность эмоций и чувств как потребление интенсивных количеств, которые образуют материал последующих галлюцинаций и бреда. Интенсивная эмоция, аффект — это одновременно общий корень и начало дифференциации бреда и галлюцинаций. Поэтому можно было бы решить, что все смешивается в этих становлениях, этих переходах, миграциях, во всем этом сдвиге, который блуждает взад и вперед по оси времени — по странам, расам, семьям, родительским, божественным, историческим и географическим обозначениям, и даже по текущей хронике. (Я чувствую, что) я становлюсь Богом, я становлюсь женщиной, я был Жанной д'Арк и я являюсь Гелиогабалом, Великим Моголом, Китайцем, краснокожим, Храмовником, я был своим отцом и я был своим сыном. И всеми преступниками, всем списком преступников — благородных или бесчестных: скорее Сзонди, а не Фрейд и его Эдип. «Быть может, желая быть Уормом, я наконец буду Махудом. Тогда мне останется только быть Уормом. А этого я добьюсь, несомненно, стараясь стать Тартемпионом. Тогда мне останется только быть Тартемпионом»[89]. Но если все и смешивается подобным образом, то обязательно в интенсивности, нет никакого смешения пространств и форм, поскольку последние уже разрушены ради нового порядка, напряженного, интенсивного порядка.
Каков же этот порядок? То, что первоначально распределяется на теле без органов, — это расы, культуры и боги. Пока еще недостаточное внимание было уделено тому, в какой мере шизофреник занимается историей, галлюцинирует и бредит мировой историей, рассеивает разные расы. Любой бред является расовым, но это не означает, что он по необходимости расистский. Дело не в том, что области тела без органов «представляют» расы и культуры. Полное тело без органов вообще ничего не представляет. Напротив, именно расы и культуры обозначают области на этом теле, то есть зоны интенсивности, поля потенциалов. Внутри этих полей производятся феномены индивидуализации или сексуализации. От одного поля к другому переходишь, преодолевая пороги, — постоянно мигрируешь, изменяешь индивидуальность, как и пол, отправление становится столь же простым, как рождение или смерть. Случается, что ты борешься с другими расами, разрушаешь цивилизации на манер великих мигрантов, после которых даже трава не растет, хотя подобные разрушения, как мы убедимся, могут осуществляться двумя совершенно разными способами. Как преодоление порога могло бы не повлечь опустошения в другом месте? Тело без органов затягивается на оставленных местах. Так, мы не можем отделить театр жестокости от борьбы с нашей культурой, от столкновения «рас», от великой миграции Арто в Мексику, к ее потенциям и религиям — индивидуации производятся лишь в полях сил, явно определенных интенсивными вибрациями, в полях, которые оживляют жестоких героев лишь в качестве индуцированных органов, деталей желающих машин (манекенов)[90]. Как отделить сезон в аду от разоблачения семей Европы, от призывов к разрушениям, которые наступят не так скоро, от восхищения каторжником, от напряженного преодоления порогов истории, от этой удивительной миграции, этого становления-женщинои, становления-скандинавом и монголом, этого «смещения рас и континентов», этого чувства грубой интенсивности, которое властвует как над галлюцинацией, так и над бредом, и особенно от этой взвешенной, упрямой, материальной воли быть «низшей из рас в любой вечности»: «Я узнал каждого из сынов семьи… Я никогда не принадлежал к этим людям, я никогда не был
Так и с Заратустрой — можно ли отделить его от «большой политики», от оживления рас, которое заставляет Ницше сказать: я не немец, я поляк. И здесь индивидуации снова производятся только в комплексах сил, которые определяют лица лишь в качестве интенсивных состояний, воплощенных в «преступнике», постоянно переходя через порог в разрушении фальшивого единства некоей семьи и Эго. «Я Прадо, я отец Прадо, я осмелюсь сказать, что Лессепс; я хотел подарить возлюбленным моим парижанам новое понятие — понятие благородного преступника. Я Шамбиж, еще один благородный преступник… Неприятно для меня и стеснительно для моей скромности, что в глубине своей каждое имя истории — это я»[91]. Но никогда речь не идет о том, чтобы отождествить себя с героями — на манер того, как ошибочно говорят о сумасшедшем, что он «принимает себя за…». Речь идет о совсем ином — об отождествлении рас, культур и богов с полями интенсивности на теле без органов, об отождествлении героев с состояниями, которые заполняют эти поля, с эффектами, которые вспыхивают на этих полях и блуждают по ним. Отсюда роль имен и свойственной им магии — нет Эго, которое отождествляет себя с расами, народами, лицами на сцене представления, есть имена собственные, которые отождествляют расы, народы и лица с областями, порогами или эффектами в производстве интенсивных количеств. Теория имен собственных не должна мыслиться в терминах представления, ведь она отсылает к определенному классу «эффектов» — последние являются не просто чем-то производным от причины, они оказываются заполнением некоей области, реализацией системы знаков. Это хорошо видно в физике, где имена собственные обозначают некие эффекты в полях потенциалов (эффект Джоуля, эффект Сибека, эффект Кельвина). В истории то же, что и в физике: эффект Жанны д'Арк, эффект Гелиогабала — все имена истории, а не имя отца… О нехватке реальности, о потере реальности, о недостаточном контакте с жизнью, аутизме и аменции все уже сказано, шизофреники сами об этом все сказали — склоняясь к тому, чтобы перетечь в заготовленную для них клиническую матрицу. Темный мир, разрастающаяся пустыня — одинокая машина, хрипящая на пляже, атомная станция, установленная в пустыне. Но если тело без органов является этой пустыней, то лишь в качестве неделимого, неразложимого расстояния, которое шизофреник перелетает, чтобы присутствовать повсюду, где производится реальное, повсюду, где реальное было и будет произведено. Верно то, что реальность перестала быть принципом. Согласно подобному принципу, реальность реального полагалась в качестве делимого абстрактного количества, тогда как реальное было распределено в качественных единицах, различенных качественных формах. Но теперь реальное является продуктом, который покрывает расстояния интенсивными количествами. Неразделимое покрыто, оно означает, что покрывающее его не может разделяться без изменения природы и формы. Шизофреник не имеет принципов — он является чем-то, какой-то вещью, лишь будучи чем-то другим. Он является Махудом, лишь будучи Уормом, он является Уормом, лишь будучи Тартемпионом. Он является девочкой, лишь будучи стариком, который изображает девочку или прикидывается ею. Или, скорее, будучи кем-то, кто прикидывается стариком, прикидывающимся в этот момент девочкой. Или, скорее, прикидываясь… и т. д. Это уже было в восточном искусстве римских императоров, у двенадцати параноиков Светония[92]. В прекрасной книге Жака Бесса мы снова находим двойную прогулку шизика, внешнее географическое путешествие, следующее неразложимым расстояниям, и внутреннее интенсивное путешествие, следующее покрывающим интенсивностям, — Христофор Колумб успокаивает свою мятежную команду и снова становится адмиралом, лишь прикидываясь (ненастоящим) адмиралом, который прикидывается танцующей шлюхой[93]. Но эту симуляцию следует понимать точно так же, как и отождествление. Она выражает неразложимые расстояния, всегда вложенные в интенсивности, которые разделяются друг в друге, изменяя форму. Если отождествление является именованием, обозначением, то симуляция — это письмо, которое ей соответствует, удивительно многозначное письмо на самом реальном. Оно выносит реальное за пределы принципа реальности в той мере, в какой реальное действительно производится желающей машиной. В той мере, в какой копия перестает быть копией, чтобы стать Реальным и его искусством. Схватывать интенсивное реальное в том виде, в каком оно производится в равнообъемности природы и истории, обшаривать римскую империю, мексиканские города, греческих богов и открытые континенты, чтобы извлекать из них этот постоянный прибыток реального, чтобы создавать россыпи параноических пыток и безбрачных побед: все погромы истории — это я, и все триумфы — это тоже я, как если бы несколько простых однозначных событий высвобождались из этой крайней многозначности — таков «гистрионизм» шизофреника, если следовать формуле Клоссовски, подлинная программа театра жестокости, выведение на сцену машины для производства реального. Шизофреник, ни в коей мере не теряя контакт с какой-то там жизнью, стоит ближе всех к трепещущему сердцу реальности, к тому напряженному участку, который смешивается с производством реального и заставляет Райха сказать: «Шизофрению характеризует не что иное, как этот опыт витальной стихии… В том, что касается чувства жизни, невротик и извращенец относятся к шизофренику так же, как скаредный лавочник к великому авантюристу»[94]. В таком случае снова встает вопрос: что сводит шизофреника к этой аутистской фигуре, помещенной в больницу и отрезанной от реальности? Процесс или, наоборот, прерывание процесса, его расстройство, его продолжение в пустоте? Что заставляет шизофреника сворачиваться на теле без органов, ставшем снова глухим, слепым и немым?
Говорят: он принимает себя за Людовика XVII. Ничего подобного. В случае Людовика XVII или, скорее, в наиболее замечательном случае претендента Ришмона в центре находится некая желающая или безбрачная машина — лошадка с короткими связанными ногами, в которой как будто был помещен дофин, когда готовился его побег. Кроме того, вокруг нее повсюду находятся агенты производства и антипроизводства, организаторы побега, заговорщики, суверены-союзники, враги-революционеры, враждебные или ревнивые дяди, которые оказываются не отдельными лицами, а множеством состояний повышения или падения, через которые проходит претендент. Кроме того, гениальное изобретение претендента Ришмона не только в том, что он осознает себя в качестве Людовика XVII, но и в том, что он осознает себя в качестве других претендентов, разоблачая их. Это осознание себя в качестве других претендентов, которое брало ответственность за них на себя, утверждало их, то есть, в конце концов, превращало их также в состояния, через которые проходил претендент: я Людовик XVII, но я также Эрваго и Матюрен Брюно, которые говорили, что они тоже Людовик XVII[95]. Ришмон не отождествляет себя с Людовиком XVII, он требует награды, которая причитается тому, кто проходит через все сингулярности серии, сходящейся к машине для похищения Людовика XVII. В центре нет Эго, как нет и лиц, распределенных по периметру. Ничего, кроме серии сингулярностей в дизъюнктивной сети или интенсивных состояний в конъюнктивной ткани, а также транспозиционный субъект на этом круге, проходящий через все эти состояния, берущий верх над одними состояниями как своими врагами, наслаждающийся другими как своими союзниками, собирающий повсюду мошенническую награду за своих аватар. Частичный объект: местный рубец, достаточно неопределенный, является лучшим доказательством, чем все детские воспоминания, которых нет у претендента. Конъюнктивный синтез в таком случае может выразиться так: значит, король — это я! значит, королевство возвращается мне! Но я, это Эго — это только остаточный субъект, который пробегает круг и выводится в качестве заключения своих колебаний.
Любой бред обладает историко-мировым, политическим, расовым содержанием — и еще спрашивают, не образует ли этот долгий дрейф всего лишь одно из производных Эдипа. Семейный порядок раскалывается, от семей, как и от сына, отца, матери, сестры, отказываются: «Я слышу такие же семьи, как и моя, они всем обязаны декларации прав человека!», «Если я буду искать свою самую глубокую противоположность, я всегда найду свою мать и свою сестру; видеть, что я породнен с подобной немецкой сволочью, — это настоящее богохульство… Самое сильное возражение против моей мысли вечного возвращения!» Речь о том, чтобы узнать, является ли историко-политическое, расовое и культурное содержание всего лишь частью явного содержания, формально завися от переработки, или же, напротив, за ним нужно следовать как за нитью латентного, которое спрятано от нас семейным порядком. Должен ли разрыв с семьей рассматриваться в качестве некоего «семейного романа», который как раз и возвратил бы нас обратно к семье, отослал бы нас к некоторому событию или структурному определению, подчиненным самой семье? Или же такой разрыв является знаком того, что проблема должна быть поставлена совсем иначе, поскольку она действительно ставится для шизофреника в другом месте, за пределами семьи? Являются ли «имена истории» производными от имени отца, а расы, культуры, континенты — заместителями папы-мамы, ответвлениями эдиповой генеалогии? Имеет ли история в мертвом отце свое означающее? Рассмотрим еще раз бред судьи Шребера. Несомненно, использование рас, мобилизация или понятие истории развертываются в нем совсем не так, как у только что процитированных нами авторов. Так, «Мемуары» Шребера говорят о некоей теории избранных Богом народов, а также о тех опасностях, которым подвергается действительно избранный народ, немцы, которым угрожают евреи, католики и славяне. В своих превращениях и интенсивных переходах Шребер становится воспитанником иезуитов, бургомистром одного города, в котором немцы сражаются со славянами, девочкой, которая защищает Эльзас от французов; наконец, он преодолевает арийский градиент или порог, чтобы стать монгольским князем. Что означает это становление-воспитанником, бургомистром, девочкой, монголом? Не бывает параноического бреда, который не перебирал бы подобные исторические, географические или расовые массы. Ошибочным был тот вывод, будто фашисты, например, являются простыми параноиками; это была бы несомненная ошибка, поскольку в актуальном положении дел она означала бы сведение исторического и политического содержания бреда ко все тому же внутреннему семейному определению. Но еще более тревожным мы считаем то, что все это гигантское содержание вообще исчезло из проделанного Фрейдом анализа — не сохранилось ни одного его следа, все раздавлено, перемолото, загнано в Эдипа, все спроецировано на отца, так что в итоге как никогда ясно обнаруживается недостаточность эдипова психоанализа.
Рассмотрим другой пример бреда с особенно богатым политическим содержанием, описываемым Мод Манно-ни. Этот пример представляется нам тем более поразительным, что мы испытываем восхищение работой Мод Маннони и тем, как она умеет поднимать институциональные и антипсихиатрические проблемы. Вот мартиниканец, который в своем бреде определяет свое положение по отношению к арабам и алжирской войне, к белым и к майским событиям и т. п.: «Я заболел алжирской проблемой. Я совершил ту же глупость, что и они (сексуальное удовольствие). Они усыновили меня как брата по крови. У меня монгольская кровь. Алжирцы мешали мне во всех моих начинаниях. У меня появились расистские идеи… Я происхожу из династии Галуа. Поэтому я обладаю качествами благородия… Пусть определят мое имя, пусть его научно определят, и потом я смогу устроить гарем». Итак, признавая подразумеваемый психозом момент «восстания» и «правды для всех», Мод Маннони хочет, чтобы разрушение семейных отношений ради тем, которые субъект сам объявляет расистскими, политическими или метафизическими, брало свое начало внутри семейной структуры как некоей матрицы. Это начало поэтому обнаруживается в символической пустоте или в «первичном отвержении означающего отца». Имя, которое нужно определить научно, которое преследует историю, — это больше не родительское имя. В этом случае, как и в других, использование лакановского понятия отвержения [forclusion] приводит к насильственной эдипизации мятежника — отсутствие Эдипа интерпретируется в качестве нехватки на стороне отца, дыры в структуре; затем во имя этой нехватки нас отсылают к другому эдипову полюсу, полюсу воображаемых отождествлений в материнском недифференцированном. Закон double bind действует безжалостно, отбрасывая нас от одного полюса к другому, поэтому то, что вытеснено в символическом, должно в галлюцинаторной форме проявиться в реальном. Но тогда вся историко-политиче-ская тема интерпретируется в качестве системы воображаемых отождествлений, управляемых Эдипом или тем, чего субъекту «не хватает», чтобы подвергнуться эдипизации[96]. И конечно, вопрос не в том, играют ли семейные определения или неопределенности некую роль. Очевидно, что некая роль у них есть. Но является ли эта роль ролью исходного символического организатора (или разрушителя), из которой берутся нечеткие содержания исторического бреда — будто бы множество осколков воображаемого зеркала? Пустота отца, раковые метастазы матери и сестры — такова ли тройственная формула шизофреника, которая приводит его к Эдипу, скрутив предварительно руки? Впрочем, как мы видели, если и есть проблема, которая вообще не возникает в шизофрении, то это проблема отождествлений… И если лечить — значит эдипизировать, понятны чудачества больного, который «не хочет лечиться» и обращается с аналитиком как с союзником семьи, а потом и полиции. Является ли шизофреник больным, отрезанным от реальности по той причине, что ему не хватает Эдипа, что он что-то «упускает» в Эдипе, или же он, напротив, болен именно из-за эдипизации, которая для него невыносима и которую ему пытаются навязать все подряд (до психоанализа — общественное подавление)?