Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип
Шрифт:
Однако это одни и те же машины, в двух разных режимах, хотя для желания это и очень странное приключение — желать подавления. Существует лишь одно производство, а именно производство реального. Несомненно, мы можем выразить это тождество двумя способами, но два этих способа задают самопроизводство бессознательного как цикл. Мы можем сказать, что любое общественное производство проистекает из желающего производства в определенных условиях — сначала Homo natura. Но мы также должны, сделав уточнение, сказать, что желающее производство вначале является общественным, что оно пытается освободиться лишь в самом конце (сначала Homo historia). Дело в том, что исходно тело без органов не дано для самого себя, оно не проецируется затем из этого начала в различные типы социуса, как если бы какой-то великий параноик, глава первичной общины, стоял у основания общественной организации. Общественная машина, или социус, может быть телом Земли, телом Деспота, телом Денег. Она никогда не является проекцией тела без органов. Скорее само тело без органов оказывается конечным остатком детерриторизованного социуса. Задача социуса всегда сводилась к следующему: кодировать потоки желания, записывать их, регистрировать, делать так, чтобы никакой поток не оставался незакрытым, неканализированным, неупорядоченным. Когда первичной территориальной машины было уже недостаточно, деспотическая машина установила определенный тип перекодирования. Но капиталистическая машина, поскольку она возводится на ранее или позднее возникших руинах деспотического Государства, оказывается в совершенно новой ситуации — ситуации раскодирования и детерриторизации потоков. Капитализм не сталкивается с этой ситуацией как с чем-то внешним, поскольку он живет ею, обнаруживает в ней одновременно свое условие и свою материю, насильственно учреждает ее. Его суверенные производство и подавление могут осуществляться только этой ценой. В действительности он рождается из встречи потоков двух типов — раскодированных потоков производства в форме капитала-денег и раскодированных потоков труда в форме «свободного трудящегося». Поэтому, в противоположность предшествующим общественным машинам, капиталистическая машина сама по себе не способна предложить код, который покрывал бы всю совокупность общественного поля. Саму идею кода она при помощи денег заменила аксиоматикой абстрактных количеств, которая идет еще дальше в деле детерриторизации социуса. Капитализм стремится к порогу раскодирования, который демонтирует общество в пользу тела без органов, который, оставаясь на этом теле, освобождает потоки желания в детерриторизованном поле. Верно ли в таком случае говорить, что шизофрения — это продукт капиталистической
Раскодирование потоков, детерриторизация социуса формируют наиболее существенную тенденцию капитализма. Он непрестанно приближается к своему пределу, который является собственно шизофреническим пределом. Он всеми своими силами пытается произвести шизика как субъекта раскодированных потоков на теле без органов, оказывающегося большим капиталистом, чем капиталист, и большим пролетарием, чем пролетарий. Постоянно усиливать эту тенденцию — до того самого пункта, когда капитализм со всеми своими потоками будет послан к черту: на самом деле мы еще ничего не видели. Когда говорят, что шизофрения — это наша болезнь, болезнь нашей эпохи, не следует иметь в виду только то, что современная жизнь сводит с ума. Речь идет не об образе жизни, а о процессе производства. Речь не идет и о простом параллелизме, хотя параллелизм оказывается уже более точным, с точки зрения провала кодов, — например, параллелизм между смысловыми сдвигами у шизофреников и механизмами растущей разбалансировки на всех ступенях индустриального общества. Таким образом, мы хотим сказать, что капитализм в своем процессе производства производит огромный шизофренический заряд, на который он переносит весь груз своей репрессии и который тем не менее постоянно воспроизводится в качестве предела процесса. Ведь капитализм постоянно задерживает, замедляет ту свою тенденцию, которую он в то же самое время развивает; он непрестанно отталкивает свой предел в тот самый момент, когда стремится к нему. Капитализм устанавливает или восстанавливает все виды остаточных и фальшивых, воображаемых или символических территориальностей, на которых он пытается с грехом пополам снова закодировать, заштемпелевать людей, производных от абстрактных количеств. Все снова приходит или возвращается — государства, отечества, семьи. Именно в результате этого капитализм в своей идеологии становится «пестрой картиной всего того, во что когда-то верили». Реальное не невозможно, оно все более и более искусственно. Маркс назвал законом противоречивой тенденции двойное движение, состоящее в тенденции к понижению процента прибыли и в росте абсолютной массы прибавочной стоимости. В качестве короллария этого закона выступает двойное движение раскодирования или детерриторизации потоков и их насильственной и фальшивой ретерриторизации. Чем больше капиталистическая машина детерриторизует, раскодируя и аксиоматизируя потоки для извлечения из них прибавочной стоимости, тем больше ее придаточные аппараты, бюрократические и полицейские, всеми силами ретерриторизуют, постоянно поглощая возрастающую долю прибавочной стоимости.
Поэтому вовсе не по отношению к влечениям можно дать достаточные актуальные определения невротика, извращенца или психотика, поскольку влечения сами являются желающими машинами. Такие определения даются по отношению к современным территориальностям.
Невротик остается зажатым в остаточных или фальшивых территориальностях нашего общества и ограничивает все эти территориальности Эдипом как предельной территориальностью, которая воссоздается в кабинете аналитика, на полном теле психоаналитика (да, начальник — это отец, и глава государства, и Вы тоже, доктор…) — Извращенец — это тот, кто ловит подделку на слове: вы так хотите, вот и получайте — территориальности, бесконечно более искусственные, нежели те, что предлагает нам общество, бесконечно искусственные семьи, секретные или ночные общества. Что же до шизика, своей заплетающейся походкой, которая не переставая сдвигается, блуждает, спотыкается, он постоянно углубляется все дальше и дальше в детерриторизацию, на своем собственном теле без органов, бесконечном в разложении общества, и, быть может, это его собственный способ обрести свою землю — прогулка шизика. Шизофреник удерживается на пределе капитализма: он является его развитой тенденцией, дополнительным продуктом, пролетарием и ангелом-истребителем. Он смешивает все коды, он несет раскодированные потоки желания. Реальное течет. Два аспекта процесса воссоединяются — метафизический процесс, который вводит нас в контакт с «демоническим» в природе или в сердце земли, и исторический процесс общественного производства, который возвращает желающим машинам автономию по отношению к общественной детерриторизованной машине. Шизофрения — это желающее производство как предел общественного производства. Желающее производство и его отличие по режиму от общественного производства оказываются, следовательно, в конце, а не в начале. Но от одного до другого простирается одно становление, которое является становлением реальности. И если материалистическая психиатрия определяется введением понятия производства в желание, то она не может избежать постановки проблемы конечного отношения между аналитической машиной, революционной машиной и желающими машинами в эсхатологических терминах.
5. Машины
В чем желающие машины действительно являются машинами, независимо от какой бы то ни было метафоры? Машина определяется как система срезов. Речь ни в коей мере не идет о срезе, рассматриваемом как отделение от реальности; срезы действуют в различных измерениях в зависимости от рассматриваемого качества. Любая машина, перво-наперво, состоит в отношении с непрерывным материальным потоком (гиле)[43], в котором она производит вырезки. Она функционирует как машина для нарезки ветчины: срезы выполняют выборку из ассоциативного потока. Например, анус и поток дерьма, срезаемый анусом; рот и поток молока, но также и поток воздуха или звуковой поток; пенис и поток мочи, но также и поток спермы. Каждый ассоциативный поток должен рассматриваться идеально, как бесконечный поток огромного свиного окорока. Гиле в действительности указывает на чистую непрерывность, которой материя обладает в своей идее. Когда Жолен описывает шарики и порошки, которые выдаются в качестве награды в инициации, он показывает, что они производятся как система выборки из «бесконечной последовательности, имеющей теоретически всего лишь один источник», единственный шарик, растянутый до границ вселенной[44]. Дело не в том, что срез противопоставляется непрерывности, напротив, он ее обуславливает, он предполагает или определяет то, что он срезает, в качестве идеальной непрерывности. Дело в том, что, как мы видели, любая машина является машиной машины. Машина производит срез потока лишь постольку, поскольку она подсоединена к другой машине, которая, как предполагается, тоже производит поток. И несомненно, эта другая машина также является в реальности срезом. Но таким срезом она оказывается только в отношении с некоей третьей машиной, которая производит идеально, то есть относительно, непрерывный бесконечный поток. Так действуют машина-анус и машина-кишечник, машина-кишечник и машина-желудок, машина-желудок и машина-рот, машина-рот и поток стада («и еще, еще, еще…»). Короче говоря, каждая машина является срезом потока по отношению к той машине, к которой она подсоединена, но оставаясь при этом потоком или производством потока по отношению к той машине, которая подсоединена к ней. Таков закон производства производства. Вот почему на пределе трансверсальных или трансфинитных коннекций частичный объект и непрерывный поток, срез и коннекция смешиваются воедино — повсюду срезы-потоки, из которых ключом бьет желание, которые оказываются его производительностью, постоянно осуществляя прививку произведенного к производству (весьма любопытно, что Мелани Кляйн, глубоко проникнув в сущность частичных объектов, пренебрегает при этом изучением потоков, заявляя, что они не имеют значения, — тем самым она просто накоротко замыкает все коннекций)[45].
Connecticut, Connect-I-cut[46], — кричит маленький Джой [Joey]. Беттельхайм изображает этого ребенка, который живет, ест, испражняется лишь при том условии, что подключается к машинам, снабженным моторами, нитями, лампами, карбюраторами, спиралями, штурвалами, — таковы электрическая питательная машина, машина-авто для дыхания, световая анальная машина. Немногие примеры настолько удачно отображают режим желающего производства, то, как раздробление оказывается частью самого функционирования, а срез — частью машинных коннекций. Несомненно, нам скажут, что эта механическая, шизофреническая жизнь выражает скорее отсутствие и разрушение желания, а не само желание, что она предполагает некоторые крайне негативные родительские установки, на которые ребенок реагирует, превращая себя в машину. Но даже Беттельхайм, положительно настроенный к эдипову или доэдипову механизму, признает, что последний может вмешаться только лишь в ответ на автономные моменты производительности или активности ребенка, рискуя впоследствии вызвать в этом ребенке непроизводительный застой или же задать установку абсолютного отказа. Следовательно, сначала имеется «автономная реакция на полный опыт жизни, лишь одной из частей которого является мать»[47]. Поэтому не нужно думать, что машины как таковые свидетельствуют о потере или вытеснении желания (подобную потерю Беттельхайм описывает в терминах «аутизма»). Мы повсюду обнаруживаем одну и ту же проблему: как процесс производства желания, как желающие машины ребенка начинают вращаться в пустоте, бесконечно долго, производя ребенка-машину? Как он стал жертвой преждевременного прерывания или же ужасного раздражения? Только в отношении с телом без органов (закрытые глаза, зажатый нос, заткнутые уши) производится, контр-производится что-то, что искажает или раздражает все производство, частью которого оно, однако, остается. Но машина остается желанием, позицией желания, которое преследует свою собственную историю через первичное вытеснение и возвращение вытесненного, в последовательности параноических машин, преображающих машин и безбрачных машин, через которые проходит Джой по мере того, как продвигается терапевтический курс Беттельхайма.
Во-вторых, любая машина содержит определенный код, который обрабатывается, резервируется в ней. Этот код неотделим не только от своей регистрации и своего переноса в различные области тела, но и от регистрации каждой из этих областей в ее отношениях с другими областями. Определенный орган может быть ассоциирован с несколькими потоками в соответствии с различными коннекциями; он может колебаться между различными режимами и даже приобретать режим какого-то другого органа (рот анорексика). В данном случае возникает множество функциональных вопросов: какой поток срезать, где срезать, как ив каком модусе? Какое место оставить другим производствам или антипроизводствам (место младшего брата)? Нужно или не нужно задыхаться от того, что ешь, глотать воздух, испражняться ртом? Повсюду регистрации, пакеты информации, передачи образуют распределение дизъюнкций — совсем не того же типа, что предшествующие коннекции. Именно Лакану удалось открыть этот богатейший регион кода бессознательного, включающего одну или несколько означающих цепочек, то есть трансформировать именно в этом направлении весь анализ (базовый текст в данном случае — «Украденное письмо»). Но как же странен этот регион из-за своей множественности — настолько, что невозможно просто говорить об одной цепочке или даже одном коде желания. Цепочки называются означающими, потому что они сделаны из знаков, но сами эти знаки не являются означающими. Код больше походит не на язык, а на жаргон, открытую и многозначную формацию. Знаки в нем обладают произвольной природой, они безразличны к своему носителю (или это носитель безразличен к ним? Ведь носитель — это тело без органов). У них нет плана, они работают на всех уровнях и во всех направлениях; каждый говорит на своем собственном языке, образует с другими знаками синтезы, тем более прямые в трансверсали, чем более они остаются косвенными в измерении элементов. Дизъюнкции, свойственные этим цепочкам, пока еще не предполагают никакого исключения, поскольку исключения могут возникнуть только из-за игры замедлителей и угнетающих агентов, которые приходят, чтобы определить носитель и зафиксировать частный личный субъект[48]. Ни одна цепочка не является гомогенной, она походит на дефиле букв из разных алфавитов, в котором ни с того ни с сего может возникнуть идеограмма, пиктограмма, маленькое изображение бредущего слона или восходящего солнца. Внезапно в цепочке, которая смешивает (не сопрягая их) фонемы, морфемы и т. д., появляются усы папы, поднятая рука мамы, лента, девочка, полицейский, башмак. Каждая цепочка схватывает фрагменты других цепочек, из которых она извлекает прибавочную стоимость, как код орхидеи «извлекает» фигуру из осы, — таков феномен прибавочной стоимости кода. Это целая система перевода стрелок и жеребьевок, которые формируют случайные частично зависимые явления, близкие к цепи Маркова. Регистрации и передачи, пришедшие из внутренних кодов, из внешней среды, перешедшие из одного региона организма к другому, скрещиваются на постоянно ветвящихся перекрестках большого дизъюнктивного синтеза. Если здесь и есть письмо, это письмо по самому Реальному, загадочно-многозначное и никогда не одно- или двузначное, не линеаризованное, это письмо транскурсивное и никогда не дискурсивное — вся область «реальной дезорганизации»
Третий срез желающей машины — это срез-остаток или отброс, который производит субъекта рядом с машиной, в качестве прилагающейся детали машины. Этот субъект не имеет специфичного и личного тождества, он проходит по телу без органов, не разрушая безразличия последнего не только потому, что он является частью рядом с машиной, но и потому, что он есть часть, сама по себе распределенная, — часть, к которой возвращаются части, соответствующие обособлениям цепочки и выборкам из потоков, осуществленным машиной. Поэтому он потребляет состояния, через которые проходит, он рождается из этих состояний, всегда оставаясь изводом этих состояний — частью, сделанной из частей, каждая из которых в определенный момент заполняет тело без органов. Именно это позволяет Лакану развить не столько этимологическую, сколько машинную игру — par`ere[51] — добывать [procurer], separare — отделять, se par`ere — порождать самого себя, — отмечая интенсивный характер такой игры: часть никогда не имеет дело с целым, «она в одиночестве играет свою партию. Здесь субъект из своего разделения [partition] переходит к своим родам [parturition]… Вот почему субъект может обеспечить себя тем, что здесь его касается, в состоянии, которое мы квалифицируем как гражданское. Ничто ни в чьей жизни не высвобождает столько ожесточения, направленного на достижение этого. Чтобы быть pars[52], он пожертвовал бы большей частью своих интересов…»[53] Как и другие срезы, субъективный срез ни в коей мере не обозначает недостаток, напротив — часть, которая приходится субъекту в качестве доли, дохода, который причитается субъекту как остатку (и здесь снова понятно, насколько эдипова модель кастрации неудачна!). Дело в том, что срезы сами по себе не являются анализами, они являются синтезами. Именно синтезы производят разделения. Рассмотрим пример возвращения молока в отрыжке ребенка. Такое возвращение оказывается одновременно возмещением выборки из ассоциативного потока, воспроизведением обособления на означающей цепочке, остатком, который приходится на собственную долю субъекта. Желающая машина — это не метафора; она — то, что срезает и срезается в трех этих модусах. Первый модус отсылает к коннективному синтезу, он мобилизует либидо в качестве энергии выборки. Второй — к дизъюнктивному синтезу, он мобилизует Numen как энергию обособления. Третий — к конъюнктивному синтезу, он мобилизует Voluptas как остаточную энергию. Именно в этих трех аспектах желающее производство является одновременно производством производства, производством регистрации, производством потребления. Делать выборку, обособлять, «оставаться» — значит производить, то есть осуществлять реальные действия желания.
6. Части и целое
В желающих машинах все функционирует в одно и то же время, но в щелях и в разрывах, в сбоях и поломках, прерываниях и коротких замыканиях, на отдалении и в раздробленности, в сумме, которая никогда не объединяет свои части в некое целое. Дело в том, что срезы в них оказываются производящими, они сами по себе являются объединениями. Дизъюнкции как таковые являются включающими. Сами потребления являются переходами, становлениями и возвращениями. Морис Бланшо сумел поставить эту проблему во всей ее строгости на уровне литературной машины: как производить и мыслить фрагменты, которые имеют между собой отношения различия как такового, которые в качестве отношения друг с другом имеют свое чистое различие, не относящееся к исходной целостности, пусть даже потерянной, или же к итоговой целостности, пусть даже обещанной в будущем?[54] Только категория множественности, используемая в качестве субстантива и выходящая за пределы как многого, так и Единого, выходящая за пределы предикативного отношения Единого и многого, способна объяснить желающее производство: желающее производство — это чистая множественность, то есть утверждение, не сводимое к единству. Мы живем в эпоху частичных объектов, кирпичиков и остатков. Мы больше не верим в те фальшивые фрагменты, подобные обломкам античной статуи, которые ожидают, что их восполнят и склеят, чтобы сформировать единство, которое является также и изначальным единством. Мы больше не верим ни в изначальное единство, ни в конечное единство. Мы больше не верим в монотонные изображения блеклой диалектики постепенного развития, которая намеревается примирить осколки, поскольку она сглаживает их края. Мы верим лишь в такие целостности, которые существуют наравне с чем-то. Мы встречаем подобную целостность наравне с частями именно потому, что она является целым этих частей, но она не подводит их под это целое, она является единством именно этих частей, но она не объединяет их, она добавляется к ним в качестве новой, отдельно сформированной части. «Оно возникает, но прилагаясь на этот раз ко всей совокупности, как некий отрывок, составленный отдельно, рожденный вдохновением», — говорит Пруст о единстве творчества Бальзака, как, впрочем, и о единстве своего собственного творчества. Поражает, насколько в литературной машине романа «В поисках утраченного времени» все части произведены в качестве асимметричных сторон, разорванных направлений, закрытых коробок, несообщающихся сосудов, отсеков, в которых даже смежные пространства оказываются удаленностями, причем именно удаленностями утверждений, кусочками мозаики, которые берутся не из одной и той же, а из разных мозаик, с силой подгоняются один к другому, всегда оставаясь локальными и никогда — специфичными, их нестыкуемые края постоянно находятся под давлением, профанируются, вкладываются друг в друга, всегда с некоторым остатком. Это шизоидное произведение и чистом виде — можно было бы сказать, что вина, признания вины возникают здесь только смеха ради. (В терминах Кляйн депрессивная позиция — не более чем маска для более глубокой шизоидной позиции.) Ведь строгость закона лишь внешне выражает претензии Единого, обнаруживая свой подлинный предмет в провозглашении раздробленных вселенных, в которых Закон не собирает ничего в Целом, напротив, он измеряет и распределяет зазоры, рассеяния, раскаты того, что черпает свою невинность в безумии, — вот почему с внешне очевидной темой вины у Пруста сопрягается совсем иная тема, отрицающая первую, а именно тема растительного простодушия, существующего в отдельных отсеках полов, во встречах Шарлю и в сновидениях Альбертины, там, где царствуют цветы и открывается невинность безумия, очевидного безумия Шарлю и предполагаемого безумия Альбертины.
Следовательно, Пруст утверждал, что целое производится, что оно произведено в качестве части наравне с другими частями, что оно не объединяет и не делает целым — наоборот, оно прилагается к ним, устанавливая всего лишь искаженные пути сообщения между несообщающимися сосудами, трансверсальные единства элементов, которые сохраняют все свое отличие в своих собственных измерениях. Такое случается во время поездки по железной дороге, когда никогда нельзя получить в цельной форме то, что видишь, и даже единство точек зрения, поскольку всегда остается только трансверсаль, которую прочерчивает обезумевший путешественник, перебегая от одного окна к другому, «дабы приблизиться, продублировать разорванные и противопоставленные фрагменты». Приблизиться, продублировать — Джойс называл это «re-embody». Тело без органов производится как целое, но на своем месте, в процессе производства, наравне с частями, которые оно не объединяет и не подводит под целое. Когда же оно прилагается к ним, накладывается на них, оно вводит трансверсальные пути сообщения, трансфинитные суммирования, многозначные и транскурсивные записи — на своей собственной поверхности, на которой функциональные срезы частичных объектов постоянно перекраиваются срезами означающих цепочек и срезами субъекта, который в них повторяется. Целое не только сосуществует со своими частями, оно смежно с ними, оно само производится отдельно и прилагается к ним — генетики показывают это на свой манер, утверждая, что «аминокислоты усваиваются (каждая по отдельности) клеткой, а затем выстраиваются в необходимом порядке посредством механизма, аналогичного матрице, в которой боковая характеристичная цепочка каждой аминокислоты ставится в ее собственную позицию»[55]. В общем случае проблема отношений частей и целого остается неверно поставленной как в классическом механицизме, так и в классическом витализме, пока целое рассматривается как целостность, производная от частей, как изначальная целостность, из которой проистекают части, или же как диалектическая тотализация. Механицизм, как и витализм, не смог понять природу желающих машин и двойную необходимость — ввести и производство в желание, и желание в механику.
Не существует эволюции влечений, которая двигала бы их вместе с их объектами к некоему интегрирующему целому, как не существует и первичной целостности, из которой они берутся. Мелани Кляйн осуществила замечательное открытие частичных объектов, всего этого мира взрывов, вращений, вибраций. Но как объяснить тот факт, что она тем не менее упускает логику этих объектов? Во-первых, дело в том, что она мыслит их в качестве фантазмов и рассуждает о них с точки зрения потребления, а не реального производства. Она определяет механизмы причинения (интроекция и проекция), выполнения (вознаграждение и фрустрация) и выражения (хорошее и плохое), которые навязывают ей идеалистическую концепцию частичного объекта. Она не привязывает его к действительному процессу производства, который как раз и был бы процессом желающих машин. Во-вторых, она не избавляется от той идеи, что шизопараноидные частичные объекты отсылают к некоему целому, которое то ли изначально и встречается на первичной стадии, то ли должно прийти в будущем, в конечной депрессивной позиции (полный Объект). Следовательно, ей представляется, будто частичные объекты изымаются из целостных личностей; то есть они не только входят в интегративные целостности, относящиеся к Эго, объекту и влечениям, но и уже задают первый тип объектного отношения между Эго, матерью и отцом. Итак, в конечном счете именно здесь все и решается. Очевидно, что частичные объекты сами по себе несут заряд, достаточный для того, чтобы взорвать Эдипа, лишить его глупой претензии на представление бессознательного, на триангуляцию бессознательного, на пленение всего желающего производства. Вопрос, который встает здесь, — это ни в коем случае не вопрос относительной значимости того, что можно называть доэдиповым, по отношению к Эдипу (ведь «доэдипово» само является эволюционной или структурной отсылкой к Эдипу). Вопрос в абсолютно неэдиповом характере желающего производства. Но поскольку Мелани Кляйн сохраняет точку зрения целостности, целостных личностей и частичных объектов, — а также, может быть, потому, что она пытается избежать самого плохого в отношениях с «Международной психоаналитической ассоциацией», написавшей на своих воротах: «всяк, не знающийся с Эдипом, да не войдет», — она не пользуется частичными объектами для того, чтобы разорвать узы Эдипа, напротив, она пользуется ими (или притворяется, будто пользуется), чтобы распространить Эдипа, сделать его более миниатюрным, размножить его, растянуть его, как мыльный пузырь.