Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип
Шрифт:
Когда мы противопоставляем желающие машины Эдипу, мы не хотим сказать, что бессознательное механично (машины — это, скорее, мета-механика) или что Эдип ничего не значит. Слишком много сил и людей связаны с Эдипом, слишком многое поставлено на его карту — во-первых, без Эдипа не было бы нарциссизма. Из-за Эдипа еще долго будут раздаваться плач и стенания. Он будет направлять исследования, все более и более ирреальные. Он будет продолжать питать сновидения и фантазмы. Эдип — это вектор: 4, 3, 2, 1, 0… Четыре — это знаменитый четвертый символический термин, 3 — это триангуляция, 2 — это дуальные образы, 1 — это нарциссизм, 0 — это влечение к смерти. Эдип — это энтропия желающей машины, ее стремление к внешнему уничтожению. Это образ или представление, проскользнувшее в машину, клише, которое приостанавливает коннекции, иссушает потоки, вводит в желание смерть и закрывает срезы неким пластырем, — это Прерыватель (а психоаналитики выступают в качестве саботажников желания). Различие явного содержания и скрытого содержания, различие вытесняющего и вытесненного мы должны заменить на два полюса бессознательного: один — это шизо-желающая машина, а другой — эдипов параноический аппарат; один — коннекторы желания, другой — его репрессоры. Да, вы можете найти столько Эдипа, сколько захотите, сколько сами заложите, чтобы заткнуть машины (конечно, насильно, потому что Эдип — это одновременно вытесняющее и вытесненное, то есть образ-клише, который останавливает желание и берет на себя его работу, представляет его в качестве остановленного. Образ — который можно только видеть… Это компромисс, но компромисс, который в равной степени деформирует обе части, а именно — реакционную подавляющую природу и революционную природу желания. В компромиссе две части переходят на одну и ту же сторону, противопоставляясь желанию, которое остается на другой стороне, вне компромисса).
В своих двух книгах о Жюле Берне Море последовательно разобрал две темы, которые представил в качестве не связанных друг с другом, — эдипову проблему, которую Жюль Берн переживал как в качестве отца, так и в качестве сына, и проблему машины как разрушения Эдипа и замещения женщины[349]. Но проблема желающей машины в ее собственно эротическом качестве никоим образом не состоит в том, сможет
Это хорошо видно в случае Кафки, привилегированного примера и избранной эдиповой территории: даже здесь и особенно здесь эдипов полюс, которым Кафка постоянно трясет перед носом читателя, является маской более скрытой операции, нечеловеческим установлением абсолютно новой литературной машины, а именно машины для производства писем и для дезэдипизации слишком человеческой любви, — машины, которая подключает желание к предчувствию извращенной бюрократической и технологической машины, уже фашистской машины, в которой имена семьи теряют свою значимость, открываясь на пеструю австрийскую империю машины-замка, на ситуацию евреев без идентичности, на Россию, на Америку, на Китай, на континенты, расположенные по ту сторону лиц и имен фамилиализма. Аналогичные вещи можно показать и в случае Пруста: два великих «пораженных Эдипом» — Пруст и Кафка — являются таковыми смеха ради, и те, кто принимает Эдипа всерьез, всегда могут нанизывать на них свои мрачные как смерть романы и комментарии. Подумайте только о том, что они теряют: о комичности сверхчеловеческого, о шизофреническом смехе, который сотрясает Пруста или Кафку, скрытых эдиповой гримасой, — становление-пауком или становление-жуком.
В недавно появившемся тексте Роже Дадун развивает принцип двух полюсов сновидения: сновидение-программа, сновидение-машина или машинерия, сновидение-завод, в котором главное — это желающее производство, машинное функционирование, установление коннекций, точек ускользания и детерриторизации либидо, уходящего в нечеловеческую молекулярную стихию, переход потоков, внедрение интенсивностей; и эдипов полюс, сновидение-театр, сновидение-экран, которое является лишь объектом молярных интерпретаций, в котором рассказ о сновидении уже одержал победу над самим сновидением, а вербальные и визуальные образы — над неформальными или материальными последовательностями[350]. Дадун показывает, как Фрейд в «Толковании сновидений»[351] отказывается от того направления, которое было возможным еще в период «Наброска»[352], заводя тем самым психоанализ в тупики, которые воздвигаются им в качестве условия своего выполнения. Уже у Герасина Люка и Троста[353], странным образом малоизвестных авторов, обнаруживается анти-эдипова концепция сновидения, которая кажется нам просто замечательной. Трост упрекает Фрейда в том, что тот пренебрегает явным содержанием сновидения ради однообразия Эдипа, в том, что он упустил сновидение как машину коммуникации с внешним миром, связал сновидение в большей степени с воспоминанием, а не с бредом, собрал теорию компромисса, которая лишает сновидение как симптом его имманентного революционного значения. Он разоблачает действие факторов подавления или регрессии как представителей «реакционных общественных элементов», которые проникают в сновидение под прикрытием ассоциаций, приходящих из предсознания и из воспоминаний-экранов, берущихся из дневной жизни. Но эти ассоциации, как и эти воспоминания, не принадлежат сновидению, вот почему оно вынуждено трактовать их символически. Не будем сомневаться, Эдип существует, ассоциации всегда являются эдиповыми, но именно потому, что механизм, от которого они зависят, является тем же самым, что и механизм Эдипа. Поэтому, чтобы обнаружить мысль сновидения, которая составляет единое целое с дневной мыслью, поскольку они обе испытывают воздействие различных факторов подавления, нужно как раз разбить эти ассоциации — Трост предлагает с этой целью использовать берроузовский cut-up[354], который сводится к тому, что определенный фрагмент сновидения соотносится с произвольным отрывком из учебника по сексуальной патологии. Срез, который оживляет сновидение и интенсифицирует его, а не интерпретирует, который предоставляет новые коннекции машинному типу сновидения — мы ничем не рискуем, поскольку в силу нашей полиморфной извращенности случайно выбранный отрывок всегда составит машину с фрагментом сновидения. И несомненно, между двумя деталями снова образуются и закрываются ассоциации, но нужно будет воспользоваться моментом диссоциации, сколь кратким бы он ни был, чтобы спровоцировать желание в его не биографическом и не мемориальном характере, по ту или по эту сторону от эдиповых предусловий. Как указывают Трост или Люка в своих великолепных текстах, именно это направление высвобождает революционное бессознательное, тяготеющее к неэдипову существу — мужскому и женскому, к «свободно механическому» существу, «проекции человеческой группы, которую еще предстоит открыть», чья тайна — это тайна функционирования, а не тайна интерпретации, «абсолютно мирская интенсивность желания» (никогда авторитарный и набожный характер психоанализа не разоблачался в большей степени)[355]. В этом смысле, быть может, высшая цель M.L.F.[356] — это машинное и революционное построение неэдиповой женщины, а не беспорядочное прославление материнского руководства и кастрации?
Вернемся к необходимости разорвать ассоциации — к диссоциации, но не только как к шизофреническому качеству, но и как к принципу шизоанализа. То, что для психоанализа является самым серьезным препятствием, а именно невозможность установить ассоциации, является, напротив, условием шизоанализа — то есть знаком того, что мы наконец дошли до элементов, входящих в функциональную систему бессознательного как желающей машины. Неудивительно, что так называемый метод свободных ассоциаций постоянно возвращает нас к Эдипу, ведь для этого-то он и создан. Ведь, не свидетельствуя ни о какой спонтанности, он предполагает приложение, наложение, которое устанавливает соответствие между произвольной отправной системой и искусственной или мемориальной итоговой системой, заранее и символически определенной в качестве эдиповой. На самом деле мы вообще еще ничего не сделали, если не дошли до элементов, которые не могут связываться ассоциациями, или еще не схватили эти элементы в форме, в которой они не ассоциируемы. Серж Леклер делает решающий шаг, когда представляет проблему, которую, по его словам, «нам было бы выгодно не рассматривать в лоб… Речь в целом идет о представлении системы, элементы которой связаны между собой именно отсутствием всякой связи, а под последней я понимаю всякую естественную, логическую или сигнификативную связь»[357]. Но, заботясь о том, чтобы остаться в узких границах психоанализа, Леклер тут же отступает в противоположном направлении: эту бессвязную систему он представляет в качестве вымысла, а ее проявления — в качестве эпифаний, которые должны вписываться в новую реструктурированную систему, пусть и благодаря единству фаллоса как означающего отсутствия. Однако это все равно было возникновением желающей машины — тем, благодаря чему она отличается от психических связей эдипова аппарата или от механических и структурных связей общественных и технических машин: системой реально различных деталей, которые функционируют вместе как реально различные (связанные отсутствием связи). Подобные аппроксимации желающих машин не даются сюрреалистическими объектами, театральными эпифаниями или эдиповыми гаджетами, которые работают лишь путем введения ассоциаций, — в действительности сюрреализм был гигантским предприятием по эдипизации предшествующих движений. Скорее, их можно найти в некоторых дадаистских машинах, в рисунках Джулиуса Голдберга или сегодня — в машинах Тингели[358], отвечающих на вопрос, как достичь функциональной системы путем разбиения всех ассоциаций. (Что означает «связанный отсутствием связи»?)
Искусство реального различия у Тингели достигается неким расцеплением как методом рекурренции. Машина вводит в игру сразу несколько структур, через которые она проходит; первая структура содержит по крайней мере один элемент, не являющийся по отношению к ней функциональным, а являющийся функциональным только по отношению ко второй структуре. Тингели представляет эту игру как удивительно веселую, причем она обеспечивает процесс детерриторизации машины и позицию механика как наиболее детерриторизованной части. Бабка, которая жмет на педаль в автомобиле под очарованным взглядом ребенка — неэдипова ребенка, чей взгляд сам является частью машины, — и не продвигает машину ни на шаг, а, нажимая на педаль, активирует вторую структуру, которая пилит дрова. Здесь могут вмешиваться или добавляться другие инструменты — как оборачивание отдельных частей в множественность (такова машина-город — город, все дома которого содержатся в одном доме, или машина-дом Бастера Китона, все комнаты которого в одной комнате). Или же рекуррентность может быть реализована в последовательности, которая ставит машину в сущностное отношение с отходами и остатками: например, в том случае, если она систематически разрушает свой собственный объект, как «Rototaza» Тингели, или в том случае, когда она сама схватывает интенсивности или потерянные энергии, как в проекте
Или же именно случайные отношения обеспечивают эту связь без связи реально различных элементов как таковых или их автономных структур в соответствии с вектором, который идет от механического беспорядка к менее вероятному и который мы будем называть «безумным вектором». Это говорит в пользу значимости теорий Вандрие, которые позволяют определить желающие машины по присутствию таких случайных отношений в самой машине или же по тому факту, что они производят броуновское движение типа прогулки или драги[362]. И именно благодаря осуществлению случайных отношений рисунки Голдберга, в свою очередь, обеспечивают функциональность реально различных элементов — с той же радостью, что и у Тингели, с шизо-смехом: речь идет о замещении простой мемориальной схемы или общественной схемы системой, функционирующей как желающая машина на безумном векторе (в первом примере, «Чтобы не забыть отправить письмо своей жене», желающая машина проходит сквозь и программирует три автоматические структуры спорта, садоводства и клетки с птицей; во втором примере, «Simple Reducing Machine», усилие волжского бурлака, сдутие живота обедающего миллиардера, падение боксера на ринг и прыжок кролика программируются диском, который определяет наименее вероятное или одновременность отправной точки и конечной). Все эти машины являются реальными машинами. Хокенхем правильно говорит: «Там, где действует желание, больше нет места для воображаемого», как и для символического. Все эти машины уже здесь, мы постоянно производим их, фабрикуем их, заставляем их функционировать, поскольку они суть желание, желание как таковое, — хотя для обеспечения их автономного представления нужны настоящие художники. Желающие машины не находятся в нашей голове, в нашем воображении, они находятся в самих общественных и технических машинах. Наше отношение с машинами — это не отношение изобретения или подражания, мы не являемся мозговыми отцами или дисциплинированными сыновьями машины. Это отношение заселения — мы заселяем технические общественные машины желающими машинами и не можем поступать иначе. Мы должны одновременно утверждать две вещи: технические общественные машины являются лишь конгломератами желающих машин в исторически определенных молярных условиях; желающие машины — это общественные и технические машины, возвращенные к их определяющим молекулярным условиям. «Мерц» Швиттерса является последним слогом слова «Kommerz». Бессмысленно задаваться вопросом о пользе или бесполезности, возможности или невозможности этих желающих машин. Невозможность (пока еще редко), бесполезность (пока еще тоже редко) проявляются только в автономном художественном представлении. Разве вы не видите, что они возможны, потому что они есть, — так или иначе они существуют и мы функционируем вместе с ними? Они в высшей степени полезны, поскольку они задают два смысла отношения машины и человека, их коммуникацию. В тот самый момент, когда вы говорите «она невозможна», вы не видите, что вы делаете ее возможной, поскольку вы сами являетесь одной из ее деталей, а именно — той деталью, которой, как вам казалось, не хватало, чтобы она уже работала, dancer-danger. Вы обсуждаете возможность или полезность, но вы уже в машине, вы составляете ее часть, вы запустили в нее пальцы, глаз, анус или печень (современная версия «Вы попались»).
Rube Goldberg. You Sap, Mail that Letter
Rube Goldberg. Simple Reducing Machine
Можно было бы подумать, что различие между техническими общественными машинами и желающими машинами в первую очередь является вопросом размера или приспособления, поскольку желающие машины являются маленькими машинами или большими машинами, приспособленными для малых групп. Это вовсе не проблема гаджета. Актуальная технологическая тенденция, которая замещает термодинамический примат неким приматом информации, теоретически сопровождается уменьшением размера машин. Это показывает в своем также чрезвычайно веселом тексте Иван Иллич — большие машины предполагают отношения капиталистического или деспотического типа производства, влекущие зависимость, эксплуатацию, бессилие людей, сведенных к состоянию потребителей или рабов. Коллективная собственность на средства производства ничего не меняет в этом положении вещей и может только питать сталинистскую деспотическую организацию. Поэтому ей Иллич противопоставляет право каждого использовать средства производства в «дружеском» обществе, то есть желающем и неэдиповом. Это означает наиболее экстенсивное использование больших машин как можно большим числом людей, умножение малых машин и приспособление больших машин к небольшим единицам, исключительную продажу машинных элементов, которые должны собираться самими пользователями-производителями, разрушение специализации знания и профессиональной монополии. Очевидно, что столь разные вещи, как монополия или специализация большей части медицинских знаний, усложненность автомобильного двигателя, гигантизм машин, отвечают не какой-то технологической необходимости, а только лишь экономическим и политическим императивам, которые выполняют задачу концентрации власти или контроля в руках господствующего класса. Если мы указываем на радикальную машинную бесполезность автомобилей в городах, на их архаический характер, который не может быть оспорен и многочисленными гаджетами в их дизайне, на возможную актуальность велосипеда, которая в городах может оказаться не меньшей, чем на войне во Вьетнаме, то мы не мечтаем о каком-то возвращении к природе. «Дружеская революция» желания должна осуществиться не во имя относительно простых и малых машин, а во имя самой машинной инновации, которую всеми силами подавляют капиталистические или коммунистические общества, определяясь экономической и политической властью[363].
Один из величайших художников желающих машин, Бастер Китон сумел поставить проблему приспособления массовой машины к индивидуальным целям, целям пары или малой группы, в «Навигаторе», в котором два героя должны «столкнуться с оборудованием, с которым обычно управляются сотни людей (камбуз — это целый лес рычагов, блоков и нитей)»[364]. Верно то, что темы уменьшения или же приспособления машин сами по себе недостаточны, что они означают иное, как это показывает обращенное ко всем требование пользоваться ими и управлять ими. Поскольку настоящее различие между техническими общественными машинами и желающими машинами, очевидно, заключается не в размере и даже не в целях, а в режиме, который определяет и размер, и цели. Это одни и те же машины, но их режим не тождествен. Дело вовсе не в том, что нужно противопоставить актуальный режим, который подчиняет технологию экономике или политике подавления, — режиму, при котором технология, как предполагается, была бы освобождена и сама несла бы освобождение. Технология предполагает общественные машины и желающие машины, одни в других, но сама она не имеет никакой власти решать, чем будет машинная инстанция — желанием или подавлением желания. Каждый раз, когда технология претендует на самостоятельные действия, она приобретает фашистский оттенок, как в техноструктуре, потому что она предполагает не только экономические и политические инвестирования, но и в равной мере либидинальные инвестирования, целиком обращенные к подавлению желания. Различие двух режимов — режима анти-желания и режима желания — приводит нас не к различию коллективности и индивидуума, а к двум типам массовой организации, в которых индивид и коллектив вступают в разные отношения. Между ними существует то же различие, что между макрофизикой и микрофизикой, — если принять, что микрофизической инстанцией является не электрон-машина, а молекулярное машинирующее желание, так же как макрофизической инстанцией является не молярный технический объект, а общественная моляризующая структура антижелания, анти-производства, которая актуально обуславливает использование технических объектов, управление и обладание ими. В актуальном режиме наших обществ желающая машина поддерживается только как извращенная машина, то есть в маргиналиях серьезного использования машин, как постыдный вторичный бонус пользователей, производителей или анти-производителей (сексуальное наслаждение, которое судья получает от процесса суда, а бюрократ — от прикасания к своим досье…). Но режим желающей машины — это не обобщенное извращение, это скорее его противоположность, общая производительная шизофрения, ставшая, наконец, счастливой. Ведь о желающей машине нужно сказать то, что говорит Тингели: «a truly joyous machine, by joyous I mean free»[365].
3. — Машина и полное тело: инвестирования машины
Как только начинаешь интересоваться подробностями, выясняется, что нет ничего более загадочного, чем тезисы Маркса о производительных силах и производственных отношениях. В целом все ясно — на протяжении всей истории от орудий до машин человеческие средства производства предполагали общественные производственные отношения, которые, однако, для них остаются внешними, причем средства производства являются лишь признаком производственных отношений. Но что значит «признаком»? Почему была спроецирована абстрактная эволюционная линия, которая должна была представлять изолированное отношение человека и природы, в котором машина понималась исходя из орудия, а орудие — на основе организма и его потребностей? В этом случае необходимо, чтобы общественные отношения представлялись внешними для орудия и для машины, навязывая последним извне другую биологическую схему, которая ломает эволюционную линию, отвечая на запрос гетерогенных общественных организаций[366] (только эта игра между производительными силами и производственными отношениями объясняет ту странную мысль, что буржуазия в определенный момент была революционной). Нам же кажется, что машину, напротив, необходимо мыслить в непосредственном отношении к общественному телу, а не по отношению к биологическому человеческому организму. Если эта мысль верна, нельзя рассматривать машину как новый сегмент, который приходит на смену орудию, оказываясь на линии, которая должна была бы найти свою отправную точку в абстрактном человеке. Ведь человек и орудие уже являются деталями машины на полном теле данного конкретного общества. Машина первоначально является общественной машиной, созданной полным телом как машинирующей инстанцией, людьми и орудиями, которые распределяются на этом теле. Например, существует полное тело степи, которая машинирует человека — лошадь — лук, полное тело завода, которое машинирует людей и машины… Из двух определений фабрики, данных Уром[367] и процитированных Марксом, первое соотносит машины с людьми, которые за ними надзирают, а второе — машин и людей, «механические и интеллектуальные органы» с фабрикой. Именно второе определение буквально и конкретно.