Капитан гренадерской роты
Шрифт:
Но Юлиана Менгден, более хладнокровная и внимательная, стоя в сторонке, наблюдала за Бироном. Ей ясно было, что если принц и принцесса так трусят и трепещут, то и Бирон, в свою очередь, несмотря на всю дерзость и бешенство, трусит и трепещет, может быть, не меньше их. Вот он, чуть не в третий раз повторяет: — «вы думаете, я боюсь вас!?» и одной этой фразой показывает, что точно боится. Не их он боится, а знает, что за ними стоит огромная сила — миллионы: войско и народ. И этот громадный призрак так для него страшен, что за ним он даже не различает испуганных фигур принца Антона и Анны Леопольдовны.
— Что же это вы на свой семеновский полк надеетесь? —
В то время как лихорадочная, исполненная всяких тревог и волнений жизнь шла в Зимнем и Летнем дворцах, третий небольшой дворец, помещавшийся близ Царицына луга, там, где теперь казармы павловского полка, поражал своею тишиною. Не было здесь никакого съезда, не было парадных караулов; хоть и часто заглядывали сюда гвардейские солдатики, но все больше с заднего крыльца, да тихомолком. В этом дворце жила царевна Елизавета.
Не мало русских людей, задумывавшихся над судьбою отечества, обращались мысленно к этому дворцу и все ждали: не будет ли оттуда какой новости.
Многие предсказывали, что скоро цесаревна даст о себе знать, потребует признания своих законных прав, и права эти, конечно, будут признаны.
В смутное время, когда с таким трудом и с такими хитросплетениями решается вопрос о престолонаследии, пора явиться перед народом дочери Петра Великого. Многие русские люди не только что думали об этом, но и ждали этого с сердечным замиранием, с горячей надеждой. Тяжело им было молчать и ждать, но они молчали и только всеми силами старались что-нибудь проведать про царевну, узнать ее мысли, допытаться, почему она медлит. А узнать о ней был один только путь, через тех же солдат-гвардейцев, которые давно называли ее своей матушкой и любили ее без памяти. Да как было и не любить ее и солдатам, и русскому народу? Эта любовь соединялась в них с чувством жалости, а народная жалость — великое дело. Жалели цесаревну за долгие годы ее печальной жизни, жалели за то, что она, матушка, все терпела, ни на что не жаловалась, никого не обидела дурным словом, встречала всех приветом да лаской.
Знали про нее также, что еще во дни первой молодости многим иноземным принцам — женихам она отказала для того, чтобы только остаться в России, жить со своим народом.
Всякие рассказы про нее ходили. Вспоминалось о том, как жила она, забытая и обойденная, в подмосковном селе Покровском. Всякую нужду тогда терпела, да мало тужила о нужде этой; забыла пиры да банкеты, отказалась она от всякого блеска. Только принарядиться любила по-прежнему и не раз выходила, особенно в праздники, на широкую деревенскую улицу, светлая да прекрасная, как солнце небесное, нарядная и приветливая, улыбалась народу, заводила хороводы с деревенскими девками, пела с ними песни, да не то что пела, а и сама им песни складывала.
Все знали, что стоит заглянуть теперь в Покровское в день праздничный и поют там — заливаются:
«Во селе, селе Покровском, СередьЭту песню сложила цесаревна, и всякий малый ребенок ее знал и все поют ее, припоминая чудный свежий голос матушки Елизаветы, и будут петь еще долгие годы, и не умрет о ней никогда память в селе подмосковном.
Но непродолжительна была веселая жизнь деревенская, закатилось красное солнышко Покровского. Переехала цесаревна в Петербург, по зову императрицы Анны. Появилась она при дворе, сияя своей красотою и своими нарядами, но что же увидела? Императрица встречала ее неласково, хоть и вежливо: чувствовалась затаенная зависть в каждом слове. Старые друзья все отвернулись, да мало друзей и прежде было. Все, как есть, будто позабыли, чья она дочь, никому до нее дела не было. Одна только императрица не забывала, чья дочь цесаревна, и жадно в нее всматривалась: все боялась: «а, вдруг, как она права свои заявлять станет, вдруг наберет себе партию, большую, как бы беды не случилось».
И вот были вечно приставляемы к цесаревне всякие шпионы, доносилось о каждом ее слове и каждом движении, вся ее подноготная расписывалась. Долго не могла успокоиться Анна Ивановна, не видела она, не замечала, что ни о каких заговорах и не думает цесаревна.
А время шло и мало-помалу ложились его темные следы на светлое лицо Елизаветы, проходила ее первая молодость. Изменилась она и видом и характером. Кто знавал ее во дни Екатерины и потом, в краткое царствование Петра II, кто помнил ее беззаботной, вечно веселой, вечно смеявшейся и шутившей девушкой, теперь с трудом узнал бы ее. Все реже и реже озарялась она улыбкой, реже смеялась и шутила, никого теперь она не передразнивала, ни на кого карикатур не рисовала, никого не поднимала на смех, как бывало делала это со светлейшим князем Меншиковым и многими другими высокими особами.
Напротив, теперь ее разговор сделался серьезный и осторожный. Она взвешивала каждое слово; на всем лице ее лежала печать тайной, давнишней печали. Сама чудная красота ее, о которой издавна не мало толков шло по всей русской земле, о которой прокричали на весь мир иностранные резиденты, приняла совсем другой характер. Она не уничтожилась, не потемнела, даже распустилась еще пышнее. Но только эта была красота уже не юная, это была красота узнавшей жизнь и цену жизни, много пережившей и перестрадавшей женщины.
Все близкое, все дорогое и любимое давно ушло и погибло. Счастливое детство воспоминалось, как сон далекий и светлый, ничего от него не осталось. Не такую долю отец с матерью ей готовили; да где эти отец и мать? Раньше всех покинули. Ну, а после них что было? Сестра дорогая осталась, любимая, и та умерла безвременно, далеко — не удалось с ней и проститься.
Потом был добрый и милый мальчик, страстно привязанный к цесаревне: его сначала отвратили от нее, а потом погубили злые люди.
Была у цесаревны и другая дорогая ей, далеко не всем ведомая привязанность.
Не на радость любило ее сердце: все те, кого она любила, так или иначе были у нее отнимаемы, и, в конце концов, осталась она одна, и видела вокруг себя только недружелюбные взоры, и некому было ей сказать задушевное слово, не с кем было поплакать, не с кем было поделиться и своим горем, и своими надеждами.
Но без теплой привязанности, без ласки не могла жить Елизавета. Много сокровищ таило в себе ее горячее сердце, и непременно надо было, чтобы кто-нибудь пользовался этими сокровищами.