Капитан Хорнблауэр
Шрифт:
— Не будете ли вы так любезны пройти сюда, сударь? — спросил он, и повел Хорнблауэра на бак. Здесь, прикованный цепями к рымболтам, в ручных и ножных кандалах стоял Эль Супремо.
Он был в лохмотьях, полуголый, борода и волосы всклокочены. Рядом с ним на палубе лежали его испражнения.
— Насколько мне известно, — сказал испанский капитан, — вы уже имели удовольствие встречать Его Превосходительство дона Хулиана Мария де Езус де Альварадо и Монтесума, именующего себя Всевышним?
По Эль Супремо не заметно было, чтоб его смутила насмешка.
— Мне и впрямь уже представляли капитана Хорнблауэра, — сказал он величественно. —
— Спасибо, сударь, — ответил Хорнблауэр. Даже в цепях Эль Супремо держался с тем же безупречным достоинством, изумлявшим Хорнблауэра много недель назад.
— Я тоже, — сказал он, — так здоров, как только могу пожелать. Для меня источник постоянного удовлетворения — видеть, как успешно продвигаются мои дела.
На палубе появился чернокожий слуга с чашками на подносе, следом другой с двумя стульями. Хорнблауэр, по приглашению хозяина сел, радуясь такой возможности, потому что ноги у него подгибались. Шоколада ему не хотелось. Испанский капитан шумно отхлебнул. Эль Супремо следил за ним, не отрываясь. На лице его промелькнуло голодное выражение, губы увлажнились и зачмокали, глаза блеснули. Он протянул руки, но в следующую секунду вновь стал спокойным и невозмутимым.
— Надеюсь, шоколад пришелся вам по душе, господа, — сказал он. — Я заказал его специально для вас. Я сам давно утратил вкус к шоколаду.
— Оно и к лучшему, — сказал испанский капитан. Он громко захохотал и снова отпил, причмокивая губами.
Эль Супремо, не обращая на него внимания, повернулся к Хорнблауэру.
— Вы видите, я ношу эти цепи, — сказал он, — такова причуда, моя и моих слуг. Надеюсь, вы согласны, что они мне весьма к лицу?
— Д-да, сударь, — запинаясь, выговорил Хорнблауэр.
— Мы направляемся в Панаму, где я взойду на трон мира. Они говорят о повешеньи; они говорят, что на бастионе цитадели меня ожидает виселица. Таково будет обрамление моего золотого трона. Золотым будет этот трон, украшенный алмазными звездами и большой бирюзовой луной. С него я явлю миру дальнейшие свои повеления.
Испанский капитан снова гоготнул. Эль Супремо стоял, величественно держа цепи, а солнце безжалостно пекло его всклокоченную голову.
Испанец, загораживая рот рукой, сказал Хорнблауэру:
— Он не долго пробудет в этом настроении. Я вижу признаки скорой перемены. Я чрезвычайно счастлив, что вам представится возможность увидеть его и в другом состоянии.
— Солнце с каждым днем становится все величественнее, — продолжал Эль Супремо. — Оно прекрасно и жестоко, как я. Оно убивает… убивает… убивает, как убивало людей, которых я выставлял под его лучи — когда это было? И Монтесума умер, умер сотни лет тому назад, и все его потомки кроме меня. Я остался один. Эрнандес умер, но не солнце убило его. Они повесили его, истекающего кровью от ран. Они повесили его в моем городе Сан Сальвадор, и когда его вешали, он до конца призывал имя Эль Супремо. Они вешали мужчин и вешали женщин, длинными рядами в Сан Сальвадоре. Лишь Эль Супремо остался, чтоб править миром со своего золотого трона! Своего трона! Своего трона!
Теперь Эль Супремо озирался по сторонам. Он зазвенел цепями и уставился на них. На лице его вдруг проступило смятение — он что-то осознал.
— Цепи! Это цепи!
Он закричал и завыл. Он дико смеялся, потом плакал и ругался, он бросился на палубу и зубами вцепился в
— Занятно, не правда ли? — спросил испанский капитан. — Иногда он кричит и бьется по двадцать четыре часа кряду.
— Нет! — Хорнблауэр вскочил, со стуком уронив стул. Он чувствовал, что его сейчас стошнит. Испанец видел его бледное лицо и трясущиеся губы, и не пытался скрыть свое удовольствие.
Но Хорнблауэр не мог дать волю кипевшему в его душе возмущению. Он понимал, что на таком суденышке сумасшедшего нельзя не приковать к палубе, а совесть напоминала ему, что сам он безропотно наблюдал, как Эль Супремо мучает людей. Омерзительно, что испанцы выставили безумца на посмешище, но в английской истории можно найти немало подобных примеров. Одного из величайших английских писателей и видного церковного деятеля в придачу, показывали за деньги, когда тот впал в старческое слабоумие. Хорнблауэр видел лишь одно возможное возражение.
— Вы повесите сумасшедшего? — спросил он. — Не дав ему возможности примириться с Богом? Испанец пожал плечами.
— Мятежников вешают. Ваше Превосходительство знает это не хуже меня.
Хорнблауэр это знал. Других доводов у него не было. Он сбился на невнятное бормотание, отчаянно презирая себя за это. Он окончательно уронил себя в собственных глазах. Единственное, что ему оставалось: хотя бы не до конца уронить себя в глазах зрителей. Он взял себя в руки, чувствуя, что фальшь в его голосе очевидна всем и каждому.
— Я должен горячо поблагодарить вас, сударь, — сказал он, — за возможность наблюдать чрезвычайно занимательное зрелище. А теперь, еще раз вас благодарю, но боюсь, что мне пора с сожалением откланяться. Кажется, задул легкий ветерок.
С усилием расправив плечи, он перелез через борт и опустился на кормовое сиденье тендера. Лишь с большим усилием он приказал отваливать и весь обратный путь просидел молчаливый и мрачный. Буш, Джерард и леди Барбара смотрели, как он поднялся на палубу. Лицо у него было, как у покойника. Он посмотрел вокруг, ничего не видя и не слыша, и поспешил вниз, спрятать свое отчаяние от посторонних глаз. Он даже всхлипнул, зарывшись лицом в койку, и только потом овладел собой и обозвал себя жалким глупцом. Но прошли дни, прежде чем он снова стал похож на живого человека, и все это время он одиноко просидел в каюте, не в силах присоединиться к веселому сборищу на шканцах, чья беспечная болтовня доносилась до него в световой люк.
Он жестоко ругал себя за глупость, корил, что расклеился от вида преступного безумца, следующего навстречу вполне заслуженному наказанию.
XXII
Теплым лунным вечером лейтенант Буш беседовал с леди Барбарой у гакаборта. Первый раз он оказался с ней тет-а-тет, да и то по случайности. Знай он, что так получится, постарался бы улизнуть, но сейчас беседа доставляла ему такое наслаждение, что он не испытывал и тени смущения. Он сидел, обхватив колени, на груде набитых пенькой подушек, которые сделал для леди Барбары Гаррисон. Леди Барбара откинулась на стульчике. «Лидия» мягко вздымалась и падала под тихую музыку волн и пение такелажа. Белые паруся поблескивали в лунном свете, над головой на удивление ярко сверкали звезды. Сидя под тропической луной рядом с молодой женщиной, всякий разумный человек стал бы говорить о себе, но Буш говорил о другом.