Капитан полевой артиллерии
Шрифт:
– Ну а ты не соглашаешься?
Вопрос этот, видимо, Лихунову задавать не нужно было – Левушкин посмотрел на офицера с укоризной, пошмыгал обиженно своим коротким носом.
– Совестно вам должно быть спрашивать такое, ваше сыкородь. Али я извергам этим своей охотой помогать начну? Впрочем, охотников для дела такого хватает – поляки да евреи некоторые, те с охотой берутся… Вы, ваше сыкородь, осторожней будьте. Слыхал я, что в бараке вашем ахфицер один есть, который германцами куплен, доносителем у них…
– Да откуда ты знаешь, в каком я бараке? – удивился Лихунов и неловко пошутил: – Или, может быть, тебе тот офицер донес?
– Нет, не он, – серьезно сказал Левушкин, – видел я, как выходили вы из того барака, следом за вами пошел, ждал, покуда из бани выйдете…
Лихунов хотел было спросить у Левушкина, не знает ли он в лицо того шпиона, но не успел – немецкий солдат вдруг неожиданно вырос перед ними, сидящими на скамейке рядом с ящиком для окурков. Это был дородный рыжий унтер-офицер, державший винтовку в руках, словно предполагая, что она ему может пригодиться. Он выпятил вперед нижнюю губу, красную и мокрую, и, осуждающе покачивая головой, проговорил, смешно коверкая русские слова:
– Я смотреть на вас полчаса. Вам что, нечего делай? Германский человек не теряй времени – русский ленивый, он сидит полчаса говорить глупости!
Лихунов, не вставая, хотя испуганный Левушкин тут же вскочил и в струнку вытянулся перед унтером, сказал по-немецки:
– Это касается только нас, как долго нам сидеть и разговаривать. Распорядок лагеря мы не нарушаем.
Унтер, как видно, бывший рабочий или крестьянин, то есть подневольный, почти лишенный прав человек, только в армии добившийся звания, приобретший чувство собственного достоинства через возможность управлять другими, приумножив достоинство свое здесь, в лагере, среди униженных людей, поначалу испугался, услышав спокойный тон человека, который должен был ему лишь беспрекословно подчиняться. Унтер смотрел на Лихунова, сидевшего в простой солдатской шинели, видел его помятую, потрепанную внешность и никак не мог понять, как смеет этот рядовой, да еще военнопленный, отвечать ему сидя (хоть и по-немецки) и так презрительно-спокойно. Не увидев в наглеце ничего офицерского, – погоны Лихунова были спрятаны в карман, да и может ли офицер так долго беседовать с солдатом! – унтер, выбрасывая из своего луженного шнапсом горла слова вместе с горьким перегаром, вдруг хрипло заорал, замахиваясь на Лихунова прикладом:
– Вста-а-ать!! – кричал он по-русски, словно не желая унижаться до разговора с пленным на родном языке. – Молча-а-ать!!
Лихунов резко поднялся, но вовсе не потому, что спешил исполнить приказание, а просто потому, что хотел предупредить удар и встретить его стоя. После того что рассказал ему Левушкин, он был уверен, что немец непременно его ударит. Но Лихунов также был уверен и в том, что немцу удастся сделать всего лишь один удар, – каким бы ни был он слабым, заметалось в голове у Лихунова, он вырвет оружие из рук охранника и станет бить окованным прикладом по этой гнусной, гадкой роже, роже врага, ненавистного, кровожадного, не имеющей ничего общего с лицом обыкновенного, нормального человека. Но между ним и немцем вдруг кинулся Левушкин. Бывший канонир бросался поочередно то к Лихунову, то к охраннику, умоляя:
– Выше сыкородие, да опомнитесь, с кем связались, да убьют они вас и на офицерство ваше не посмотрють! – И тут же тряс винтовку охранника, силившегося вырваться: – Ваше благородие, господин германец, смилостивись ты, не губи душу! Офицер это, контуженный сильно, сам не знает, чего творит! Больной он, лечить его надо, психованный он маленько! Пощади!!
Немцу в конце концов то ли сильно надоела вся эта возня с сумасшедшими русскими, то ли он на самом деле смекнул, что нагрубивший ему солдат и не солдат вовсе, а офицер, и могут выйти пусть мелкие, но все же неприятности, он напоследок еще раз замахнулся на Лихунова прикладом винтовки, потом аккуратно заправил ее себе за плечи и пошел прочь, хозяйски посматривая по сторонам.
А Лихунов, не прощаясь с Левушкиным, побрел в свой барак. Он совершенно не радовался тому, что смог достойно ответить немцу. Он ненавидел, проклинал сейчас этот мир, способный терпеть богопротивную гадость, этот лагерь, этих немцев, эту войну и его самого, униженного, замаранного войной.
Он шел по чистым, устланным белым песком дорожкам, и неподалеку хрипло надрывался граммофон, назойливо рассказывавший пленным о прекрасном голубом Дунае.
ГЛАВА 24
Но как ни страдало сознание Лихунова, томясь унижением плена, заботы о теле, необходимость спасти его, хотя бы для того, чтобы еще раз увидеть Машу, составляли почти весь его досуг. Он скоро привык к скудной, дурной пище, к грубости охранников, к собакам, стенам, к колючей проволоке – во всем этом хоть и крылся источник постоянных унижений, но сильная надежда на то, что его как раненого скоро смогут отправить в Россию, питала силы Лихунова. Он писал Маше и ждал от нее ответа, и ожидание тоже сильно грело его холодное сердце, а вечерние беседы, которые ежедневно собирали в их просторной комнате всех обитателей барака, заставляли даже забывать о плене. Немцы, как видно, нарочно разрешали эти сборища, потому что надеялись с помощью своих шпионов вернее узнать о лагерных настроениях, а разговоры эти порой действительно бывали жаркими. Много говорили о Новогеоргиевске, досконально разбирали все действия командования крепости, тактику врага, подсчитывали шансы на оборону и на сдачу, но часто разговоры были отвлеченными, говорили о войне германской и о войне вообще, и лишь только речь заходила об этом будоражащем всех предмете, Лихунов тут же умолкал, старался укрыться где-нибудь в углу, в тени, где его никто бы не увидел, не попытался втянуть в спор, в котором, Лихунов догадывался, он был бы совершенно беспомощным.
– Господа! – возглашал Тимашев своим молодым, звонким голосом штабного адъютанта. – Неужели так трудно вам понять, что все войны суть недоразумения, политические, дипломатические неловкости, которых можно избежать вполне, будь у кормила власти искусные, тонкие политики!
– Вроде твоего Бобыря! – язвил кто-то.
– Да послушайте вы! – петушился поручик. – Послушайте! Вот взять, к примеру, франко-германскую войну! Ее вполне бы можно было избежать, пойди Эмиль Оливье в законодательное собрание тотчас по получении телеграммы князя Карла Антона Гогенцол-лерна, заявившего от имени своего сына, наследного принца Леопольда, отказ от прав на испанский престол. В законодательном же собрании Оливье должен был заявить примерно следующее…- и Тимашев с удовольствием докладывал лежавшим и сидевшим офицерам то, что не сказал собранию Эмиль Оливье. – Но он оказался дураком, этот Оливье, и поэтому между двумя цивилизованными нациями случилась гадкая, злая война, вот так вот!
На Тимашева многие замахали руками, насмешливо фыркали, но некоторые отнеслись к его речи вполне серьезно:
– А скажите, поручик, нынешней войны тоже могло бы не быть? Ее тоже… ну, как бы это выразиться, средствами дипломатии предупредить было можно?
– Ну конечно! – обрадовался Тимашев вниманию к своей теории. – Если бы немцы заявили Вене, что они не допустят разрыва отношений между Австро-Венгрией и Сербией прежде, чем сами не изучат сербского ответа на австрийский ультиматум, то Австрия на свой страх и риск ни за что бы не согласилась выступать. Германия также могла передать все спорные пункты ответа на рассмотрение Гаагского трибунала, вот и все! Но в Германии не было в то время умного канцлера. Не уйди с поста Бюлов, не получи пост глупый Бетман-Гольвег, который войной с Россией хотел утихомирить социалистов, теперешнего безобразия бы не случилось!
Многие смеялись, но находились и те, кто сочувственно молчал.
Разговор о войне ненадолго прервался красивой декламацией:
Так под высокою сенью Менетиев сын благородный
Рану вождя врачевал Эврипила; но битва пылала…
Декламировал стихи из «Илиады» молоденький прапорщик Жемчугов, субтильный, тонкорукий мальчик с большими голубыми глазами. Про него говорили, что в гимназии он задался целью выучить наизусть Гомера, но его голова не выдержала нагрузки и он немного помешался. Судя по тому, как он свободно цитировал стихи «Илиады», можно было поверить в то, что Вася Жемчугов осуществил свое намерение, но умственные способности юноши действительно были неудовлетворительными – он всегда декламировал невпопад и не к месту.