Капитан Трафальгар
Шрифт:
На палубе я застал всех довольно спокойными: Розетта по-прежнему стояла у руля, добросовестно исполняя обязанность рулевого; Клерсина сидела подле моего отца с Флоримоном на руках. Белюш ходил по палубе, как бы отыскивая что-то, чего он не находил. Ветер между тем начинал заметно свежеть, луна спряталась за горизонтом.
— Все кончено! — заявил я, вернувшись на палубу. — Не позднее, чем через четверть часа, пламя проберется сюда… Киль уже представляет собой сплошную раскаленную печь…
Я обратился к отцу за советом, но Розетта услышала мои слова.
— Что из того! — проговорила эта бесстрашная девушка, — не все ли
Но две слезы, выступившие на ее ресницах, казалось, противоречили ее словам. Сердце мое надрывалось при этих словах, которыми она, несмотря на все свое мужество и стоицизм, не могла не почтить свою молодую жизнь, расставаясь с ней так преждевременно, в полном рассвете своей молодости, красоты и надежд на счастливое будущее!
— Умирать! Кто говорит о смерти?! Нет, слава Богу, мы еще не думаем умирать! Скорее мы кинемся на буйки, если это будет необходимо! — воскликнул я.
— Нет буйков! — точно эхо отозвался Белюш, останавливаясь около нас — Эти негодяи утащили их!
— В таком случае надобно, не мешкая ни минуты, смастерить плот! Живо за дело все!..
— Плот?.. А из чего?..
— Из этого, — вскричал я, кидаясь к обломкам грот-марса-рея, сломанного еще три дня тому назад и теперь лежавшего в виде кучи на носовой палубе. — Досок и канатов у нас тоже вволю! Живей, живей за дело!
Клерсина также принялась помогать нам. Усердно работая топорами, мы в несколько минут разобрали лестницу, части которой также пошли на сооружение плота, — и вскоре последний был совершенно готов. Он представлял собой род бесформенного подноса, имевшего в ширину четыре-пять сажен и почти столько же в длину. Общими силами нам удалось спустить его на воду, надежно причалив к корме судна. Поднос этот держался на воде в достаточно горизонтальном положении, как мы и надеялись, но его страшно качало волнами, несмотря на громадную быстроту хода «Эврики». Что же должно было статься с нашим плотом, когда он будет всецело предоставлен самому себе, мелькнула у меня мысль, но делать нечего, у нас не было иного выбора, и волей-неволей надо было мириться и с этим. Приходилось или кинуться в волны на этом жалком обломке, или же сгореть живыми через каких-нибудь десять минут, посреди океана, без малейшей возможности какой-либо помощи или спасения!..
Между тем в течение тех тридцати или сорока минут, которые мы потратили на сооружение и спуск этого плота, пожар усилился; хранившиеся в судовых погребах и складах бочонки с маслом, салом, жиром, спиртом и другими горючими веществами также немало способствовали усилению пожара. Теперь уже все судно представляло собой какой-то плавучий, извергающий пламя вулкан. Теперь уже и палуба становилась раскаленной, как полчаса тому назад был пол нижнего помещения. С минуты на минуту следовало ожидать, что палуба начнет трескаться и взлетать на воздух. Пламя с ревом и свистом вырывалось уже наружу через люки и лизало своими огненными языками часть палубы. Нельзя было терять ни минуты. Надо было бежать отсюда; бежать куда бы то ни было…
Но это было дело весьма нелегкое; посредством почти горизонтально натянутого, вследствие чрезвычайной быстроты нашего хода, каната, на протяжении поменьшей мере пятнадцати сажен, отделявших
— Мосье де ла Коломб! — крикнул я. — Где вы?
— Здесь! — отозвался глухой, подавленный, едва слышный голос с носовой палубы, а вслед затем явился и он сам, выплывая из густого облака дыма, кашляя, чихая и протирая глаза, с опаленным паричком и ресницами, наполовину обгоревший, но торжествующий, держа в одной руке ленточку с Грималькеном, а в другой — свою кожаную сумку.
— Не мог же я оставить то, что у меня есть самого дорогого! — проговорил он со своей обычной, детской ясностью души.
В тот момент, когда мы только что начали опускаться во второй раз по натянутому канату, каждый со своей ношей, раздался страшный треск внутри судна, как будто все оно расселось; страшное судорожное содрогание прошло по нему от основания и до верхушки мачт. Носовая палуба взлетела на воздух вследствие взрыва раскаленных газов. Пламя вырывалось теперь отовсюду, бешено устремляя к небу свои страшные огненные языки сперва по низу, затем добираясь до мачт и наконец до парусов, пожирая просмоленные канаты и снасти и змейкой обвиваясь вокруг мачт.
Нам нельзя было задержаться ни секунды: всего еще какие-нибудь две минуты, — и было бы уже слишком поздно. Но вот наконец, разбитые и усталые, с окровавленными руками, мы во второй раз спустились на плот… Шевалье спустился за нами следом. В продолжение нескольких секунд ни я, ни Белюш не в состоянии были сделать ни малейшего движения и оставались неподвижны как статуи. Луна только что скрылась за горизонтом, но зато вся «Эврика» рдела, как плавильные горнила, — и вдруг весь океан вблизи несчастного судна озарился величественной, страшной, гигантской иллюминацией на протяжении целых пяти миль в окружности. Загорелись паруса! От ватерлинии и до вершин своих уцелевших мачт все судно горело, как раскаленный уголь. Надо было во что бы то ни стало расстаться с «Эврикой», и притом как можно скорее.
Белюш взял у меня мой большой нож и стал перепиливать им канат, затем, когда от него осталось не более одной пряди, бравый матрос предупредил нас, чтобы мы цеплялись, как можно крепче за доски плота и друг за друга, и убедившись, что мы последовали его совету, окончательно перерезал последние волокна. Мы получили такой страшный толчок, что весь плот едва не опрокинулся. Никакое обычное судно не вынесло бы такого толчка, — это можно сказать с уверенностью, — но плот, по самой природе своей не тонущий, почти тотчас же снова принял надлежащее положение и завертелся на хребтах беспорядочных волн, как злополучная щепка, брошенная в водоворот.