Капли крови (Навьи чары)
Шрифт:
От быстрых и бесшумных движений тихих мальчиков сладкое и жуткое объяло Елисавету забвение.
Тяжелым и невероятным сном казалось ей после то, что случилось в лесной чаще, - эта внезапная и жестокая прихоть взбалмошной Айсы. И в душе надолго угнездился темный ужас, сплетенный с безумным смехом, - ликующая улыбка беспощадной иронии...
Елисавета очнулась. Качнулись над нею зеленые ветки березы, и милые, бледные лица. Она лежала на влажной траве, в белом окружении тихих мальчиков. Не сразу вспомнила она, что случилось. Непонятна была нагота, но не стыдна.
Вот
– смотрела на обнаженное Елисаветино тело, - и точно серый паук раскидывал над душою серую паутину тупого забвения и скучного безразличия.
Тихо сказал кто-то из мальчиков:
– Сейчас принесут одежду.
Елисавета закрыла глаза, и лежала спокойно. Голова ее слегка кружилась. Томила усталость. Лежала такая прекрасная и стройная, такая совершенная, как мечта Дон-Кихота...
Темные влачились миги, и среди них упало с вечереющего неба ясное мгновение. И мгновение стало веком, - от рождения до смерти. Утром на другой день Елисавете ясно вспомнилось течение этой странной и яркой жизни высокий, скорбный путь, жизнь королевы Ортруды.
И когда, задыхаясь, Ортруда умирала...
Шорох легких ног по траве разбудил Елисавету. Легкие проворные руки одели ее. Тихие мальчики помогли ей подняться. Елисавета встала, оглядела себя, - светло-зеленый хитон широкими складками обвивал ее тело, усталое тело. Елисавета подумала:
– Как дойду?
И ответом на эту мысль между деревьев показался легкий очерк шарабана. Кто-то сказал:
– Кирша довезет.
Такой знакомый и милый голос.
В странной, чужой одежде Елисавета возвращалась домой. Молча сидела она в шарабане. Триродова она так и не видела. Она хотела вспомнить. Сквозь темный ужас и безумный смех все яснее просвечивало воспоминание мгновенно пережитой иной жизни, - все яснее вспоминалась жизнь королевы Ортруды.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
У легкой ограды очарованных печалью и тайною мест стоял тихий мальчик Гриша. Такое бледное, успокоенное лицо, - такое тихое мерцание синих, небесно-синих, прохладных глаз!
Вечереющее небо синело, - разливался над миром синий покой, умиряя розовую алость заревого заката. А под синевою высокого покрова летали птицы. К чему же им крылья, - им, таким земным, озабоченным?
За легкую ограду тихого места Гришу манили ландыши благоуханием столь же невинным, как и он сам, синеглазый, тихий мальчик Гриша. Точно звал его кто-то за ограду, к этой бедной жизни, томящейся перед ним в закутанной туманною синевою дали, звал томительно и жутко, - и хотелось ему и не хотелось итти. Томно к жизни звал кто-то темным голосом.
Как же противиться темным зовам? Успокоенное сердце, когда же ты совсем забудешь и навсегда земные томления?
Вот вышел Гриша из-за легкой, расторгнутой легко ограды. Вдохнул в себя резкий, но сладкий внешний воздух. Шел тихо по дороге узкой и пыльной. Легкие за ним ложились следы, и белая в тихом движении одежда была ясна среди неяркой
Начинался город серый, тусклый, скучный, какой-то разваленный и бессильный, - грязные задворки, чахлые огороды, ломаные плетни, бани и сараи, шершавыми ежами торчащие невесело и некрасиво. На одном огороде у плетня стоял Егорка, одиннадцатилетний мещанкин сын. Что было красным ситцем, стало на нем рваною рубахою, а лицо - ангел в коричневой маске, покрытой пятнами грязи и пыли. Крылья бы легким ногам, - но что же может земля? только пылью и глиною приникнет к легким ногам.
Егорка вышел поиграть. Он ждал товарищей. Да почему-то нет их. Он остался вдруг один, заслушался чего-то и вдруг всмотрелся. За изгородью стоял незнакомый тихий мальчик, и смотрел на Егорку, такой весь белый. Дивился Егорка, спросил:
– Ты откуда?
– Ты не знаешь, - сказал Гриша.
– Ишь ты. Поди ж ты!
– весело крикнул Егорка.
– А может и знаю. Ты скажи.
– Хочешь узнать?
– спросил Гриша, улыбаясь.
Спокойная улыбка, - хотел было Егорка язык высунуть, да передумал почему-то. Разговорились. Зашептали.
Все затихло вокруг, даже не вслушивалось, - словно в иной отошли мир два маленькие, за тонкую завесу, которой никому не разорвать. Так неподвижно стояли березы, - успокоили их тайным наговором три отпадшие силы. И опять спросил Гриша:
– Правда, хочешь?
– Ей-Богу хочу, вот те крест, - живою скороговоркою сказал Егорка, и перекрестился мелькающим вкривь и вкось движением сжатых в щепотку грязных маленьких пальцев.
– Иди за мною, - сказал Гриша.
Легко повернулся и пошел домой, не оглядываясь на скудные предметы серой жизни. Пошел Егорка за белым мальчиком. Тихо шел, дивясь на того другого. Думал что-то. Спросил:
– - А ты, часом, не ангел Божий? Что белый-то ты такой?
Улыбнулся на эти слова тихий мальчик. Сказал, - вздохнул легонько:
– Нет, я - человек.
– Да неужто? Просто мальчишка?
– Такой же, как и ты, - почти совсем такой же.
– Чистюля-то такой? Поди, семь раз на дню яичным мылом моешься? Ишь, босой шлепаешь, ни как и я, а загар к тебе не липнет, только пылькой ноги заволок.
Пахло откуда-то тихою фиалкою, в был в воздухе сухой запах пыли, и надоедливо носился сладковато-горький дух, гарь лесного пожара.
Мальчики миновали скучное однообразие полей и дорог, и пошли в сумрачной тишине леса. Раскрывались поляны и рощи, ручьи звенели в тихих берегах. Мальчики шли по дорожкам и тропинками, где сладкие росы приникали к ногам. И все окрест преображалось дивно перед Егоркиными глазами, отпадая от ярого буйства злой, но все-таки серой и плоской жизни. Длилось, убегая и сгорая, время, свитое в сладостное кружение милых мгновений, - и казалось Егорке, что забрел он в неведомые страны. Спал где-то ночью, - радостный просыпался, разбуженный влажными щебетаниями птиц, отрясающих раннюю росу с гибких ветвей, - играл с веселыми мальчиками, - музыку слушал.