Капля крови
Шрифт:
Много всяких лишений довелось испытать Пестрякову за годы войны, и многого ему недоставало: страдал от голода так, что принимался жевать ремень своей винтовки и слизывал с нее языком смазку, будто то было вовсе не оружейное или веретенное, а сливочное масло; мыкался без смены белья, надевал обмундирование на голое тело после того, как выбрасывал грязное белье, оккупированное вшами; бедствовал без огонька; мечтал о сухой бересте, когда нужно было разжечь костер; грезил о стеганом ватнике под шинель, о сухих портянках; мечтал о какой ни на есть крыше
Но никогда еще Пестряков не страдал от полной безоружности.
И нужно же было случиться такой беде: он оказался в фашистской берлоге без всякого оружия — хоть бери его, Петра Аполлинариевича, голыми руками.
Он уже в который раз за день вспомнил про свой сидор. «Не мог, старый хрыч, насыпать пригоршню патронов в карман! Был бы у меня полный диск, я бы дал длинную-предлинную очередь, безо всякого регламента. Не стал бы каждый патрон считать, может, и пришил бы того фашиста к земле. А я уважаю такие очереди, от которых оружие разогревается. Раньше, когда не нужно было, вечно валялись в карманах патроны, полные жмени их собирались. А на этот раз — ну ни единого, я уже обыскался…
Там, на броне танка, и ракетница осталась. О ней-то чего печалиться? Она-то уж, во всяком случае, не нужна! Разве что тезке моему, Петру-апостолу, сигналы подавать: открывай, дескать, райские врата, раб божий Пестряков десантом в рай выбросился!..»
Конечно, строго говоря, ракетница не оружие. Но был случай в бою под Румшишками, когда безоружный десантник выстрелил зеленой ракетой в упор и не то убил фашиста наповал, не то выжег ему лицо, так что зеленый цвет был последним, какой увидел фашист в своей жизни.
Если бы про этот случай рассказал Тимоша, сроду бы Пестряков не поверил, решил, что тот снова плетет небылицы. Но Пестряков слышал про ту зеленую ракету от очевидцев, ребят солидных, не чета Тимоше, который соврет — не моргнет…
Пестряков вздремнул, и ему приснился старшина на патронном пункте десантников, веселый сквернослов, шумный, суетливый толстяк. В последний раз он напутствовал Пестрякова: «Бери целый ящик. Дотащишь! Кто же натощак воюет? Не жалей на фашистов боевого питания!»
Он тащит патроны, но ящик вырывается из рук, падает со страшным грохотом, разбивается, и пачки с патронами рассыпаются. Пестряков судорожно собирает патроны, но грохот не прекращается…
Очнулся от мимолетного сна и сразу хватился — где же автомат?
Он привычно ощупал грудь, пошарил по тюфяку и вспомнил все.
С тоской взглянул он в угол подвала, где валялся брошенный Тимошей парабеллум, потом мельком взглянул на Черемных: у него под изголовьем чернел пистолет.
Пестряков старался не смотреть в ту сторону, да это ему и неудобно было, потому что мог лежать теперь лишь на правом боку, спиной к Черемных. И все-таки нет-нет да и вертел головой на длинной худой шее: не мог отвести глаз от злополучного пистолета. Просто какое-то наваждение!
О чем бы Пестряков ни заставлял себя думать, он возвращался мыслями к пистолету Черемных.
Пестряков сердился на себя, но все-таки не мог забыть о том, что у Черемных еще остался патрон. Один-единственный патрон в пистолете, но какая это ценность!
— Ночью пойду оружие промышлять, — произнес наконец Пестряков.
Он говорил себе под нос, глухо, но Черемных понял, что это сказано прежде всего для него.
— С голыми руками?
— Зачем? — Пестряков недобро усмехнулся и кивнул в угол, где стояла мороженица. — Ручку вот сниму медную. Тоже холодное оружие!
Черемных промолчал.
Но теперь уже и он не мог думать ни о чем, кроме своего патрона.
Он готов был возмущаться, протестовать, ругаться, если бы Пестряков предъявил права на этот патрон.
Пестряков тяжело и шумно ворочал на тюфяке свое долговязое тело, без конца кряхтел. И его тревога неотвратимо передавалась Черемных.
Он оставил последний патрон для самозащиты. Ну а Пестряков?
Ведь свой-то боезапас Пестряков израсходовал, когда воевал за обоих! И пропитание он добывал на них на двоих, и разведку вел за двоих.
Значит, и несчастье его с автоматом — несчастье общее.
Товарищи распорядились его, Черемных, жизнью, когда затащили в подвал. Значит, и смертью своей Черемных распорядиться не вправе. Ведь один патрон двух человек от плена не избавит!
Зачем же тогда держать патрон про такой запас?
На каком основании он, Черемных, хочет отдать самому себе предпочтение?
И как его раньше не осенило это единственно правильное и очевидное соображение?
Черемных всегда думал о людях, попавших в плен, с оттенком презрительного сострадания.
Конечно, если в плен захватили человека, истекавшего кровью от ран или в бессознательном состоянии, — разговор особый.
Но солдат, у которого оставалась хотя бы одна пуля, не имел воинского права сдаваться в плен. В подобных обстоятельствах не покончить самоубийством — трусость.
Так рассуждал Черемных прежде.
А сохраняет ли право на последнюю пулю инвалид, которого уже нельзя назвать солдатом, при условии, если инвалид имеет возможность убить той пулей здравствующего фашиста?
Каждый солдат дорожит своей жизнью, и, если уж прощается с нею, пусть противник заплатит за его жизнь самой дорогой ценой.
Эта мысль явилась сейчас из каких-то тайников и закоулков сознания как откровение. Мысль взбудоражила Черемных; он опять приподнялся на локтях, порываясь встать, но боль его мгновенно утихомирила.