Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
Шрифт:
Она чувствовала, что он готов к этому. Она чувствовала это верным инстинктом первобытной женщины. День за днем они встречались, и она стояла на некотором расстоянии от него, слушая его слова и удерживая его своим взглядом. Неопределенный страх этой победы постепенно бледнел и расплывался, как воспоминание о сне; и уверенность росла, делалась ясной и убедительной, видимой, как какой-нибудь предмет, освещенный солнцем. Это было огромной радостью, великой гордостью и сладостью, оставлявшей, казалось, вкус меда на губах. Он неподвижно лежат у ее ног, зная по опыту первых встреч, что одно неосторожное движение спугивало ее и приводило в бегство. Он лежал совсем спокойно, и вся сила страсти звучала в голосе и сияла в глазах; а тело было тихо, как сама смерть. И он смотрел на нее, как она стоит над ним в тени больших, красивых листьев, касающихся ее щеки, а стройные стебли
С каждым днем она подходила к нему все ближе и ближе. Он наблюдал за ее медленным приближением, за постепенным приручением этой женщины словами любви. То была однообразная песнь восторга и страсти, которая, начавшись в дни творения, окутывает весь мир, как воздух, — и кончится только тогда, когда настанет конец всему — когда не будет уст, чтобы петь, и ушей, чтобы слышать. Он говорил ей, что она прекрасна и желанна, повторял ей это снова и снова. И он видел, как с течением времени испуг и недоверие исчезали с ее лица, как глаза ее становились мягче и улыбка все дольше и дольше оставалась на ее губах, улыбка человека, восхищенного мечтой.
Пока она была около него, ему ничего не нужно было во всем свете, кроме ее улыбки, ее взгляда. Ничего из прошедшего, ничего в будущем; а в настоящем — только ослепительная правда ее существования. Но когда она уходила, все погружалось во тьму; он оставался слабым и беспомощным, как бы лишенным самого себя. Он, который в течение всей своей жизни был поглощен одной мыслью о карьере и бьш презрительно равнодушен к женским чарам, иронизировавший над мужчинами, поддающимися их власти, он, такой сильный, настолько превосходящий их всех, даже в своих ошибках, наконец, понял, что самая его личность вырвана из него, и вырвана рукой женщины. Где его уверенность, гордость, ум? Где вера в себя, гнев в неудаче, желание вернуть свое счастье, уверенность в том, что он все-таки добьется этого? Все пропало. Все мужественное, что было в нем, исчезло и осталась лишь тревога в сердце, в этом сердце, которое трепетало от улыбки, от взгляда, мучилось из-за слова и успокаивалось обещанием.
Когда, наконец, настал давно желанный день, когда она опустилась на траву рядом с ним и быстрым движением взяла его руку, он встрепенулся с видом человека, разбуженного грохотом рушащегося дома. Вся его кровь, все чувства, вся его жизнь, казалось, вошли в эту руку, оставляя его без сил, в холодной дрожи, во внезапном изнеможении раненного насмерть человека. Он резко оттолкнул ее руку, словно она его обожгла, и сидел неподвижно, уронив голову на грудь, глядя в землю и тяжело дыша. Порыв его страха и явного ужаса не смутил ее. Ее лицо было строго, и глаза серьезно смотрели на него. Ее пальцы нежно тронули волосы на его виске, скользнули по щеке и легко покрутили кончик его длинного уса; пока он сидел, дрожа от этого прикосновения, она вскочила и с поразительной быстротой убежала, скрываясь со звенящим смехом в высокой траве, оставляя за собой исчезающий след движения и звука.
Он встал медленно, с трудом, как человек с тяжелой ношей на плечах, и пошел к берегу. Он вспомнил свой страх и свою радость, но снова и снова повторял себе, что это должно быть концом, что нужно положить конец этой любви. Оттолкнув челн, он взглянул на берег и долго и пристально смотрел на него, как бы запечатлевая последним взглядом место стольких волшебных воспоминаний. Он подошел к дому с сосредоточенным выражением и решительной походкой человека, только что принявшего важное решение. Его лицо было неподвижно и сурово, движения скупы и медленны. Он держал себя в руках крепко. Очень крепко. Во время обеда (который был их последним совместным обедом) он сидел против Олмэйра с совершенно спокойным лицом, но внутри его рос страх, что он сбежит от самого себя. Изредка он хватался за конец стола и сжимал зубы в неожиданном приступе отчаяния, как человек, падающий по гладкому и крутому откосу, кончающемуся пропастью, вонзает ногти в поддающуюся поверхность и чувствует, что все его старании напрасны и что он беспомощно продолжает скользить и не может предотвратить неизбежную гибель.
Вдруг наступило ослабление, расслабленность, упадок воли. И желание, сдерживаемое в течение всех этих часов, ворвалось в мозг с жаром и шумом пожара. Он должен увидеть ее! Увидеть ее теперь же! Пойти сейчас! Сегодня ночью! Он страстно жалел о каждом пропущенном часе, о каждом миге. Теперь он и не думал противиться. Однако, с инстинктивным страхом перед непоправимым, с присущей человеческому сердцу лживостью, он хотел оставить себе путь к отступлению. Он никогда не отлучался ночью. Что знает Олмэйр? Что подумает Олмэйр? Лучше попросить у него ружье. Ночь лунная… Поохотиться на оленя… Предлог благовидный. Он солжет Олмэйру. Не беда! Он лгал самому себе каждую минуту своей жизни. И для чего? Для женщины. И такой…
Ответ Олмэйра показал ему, что обманываться нечего. Все узнается, даже здесь. Ладно, ему все равно. Он ни о чем не жалел, как только о потерянных секундах. Что, если бы он неожиданно умер? Умер бы, не увидев ее. Раньше, чем…
Под смех Олмэйра, звучащий в его ушах, он гнал свой челн к противоположному берегу, борясь с течением. Он старался себя убедить в том, что в любую минуту может вернуться. Он только посмотрит на место их встреч, на дерево, под которым он лежал, когда она взяла его за руку, на ту траву, где она сидела рядом с ним. Только пойти туда и вернуться — ничего больше. Но когда его челнок врезался в берег, он выскочил, забыв схватить причал, и челнок, вздрогнув, исчез раньше, чем он успел броситься в воду и задержать его. Он был ошеломлен. Как он доберется теперь домой? Единственное, что можно сделать, это обратиться к слугам раджи с просьбой перевезти его, или дать ему лодку и пару весел, а дорога к усадьбе Паталоло вела мимо дома Аиссы!
Он шел с горящим взглядом, упорными шагами человека, гоняющегося за призраком, и, очутившись у узкой тропинки, ведущей к пасеке Омара, остановился с видом напряженного внимания, как бы прислушиваясь к отдаленному голосу — голосу своей судьбы. Это был звук невнятный, но полный значения; и, слушая его, он почувствовал что-то терзающее и рвущее душу. Он стиснул захрустевшие пальцы. Пот мелкими каплями выступил на лбу. Он дико осмотрелся. Над бесформенной темнотой лесного кустарника подымались верхушки деревьев с их иысокими ветвями и листвой, выделяясь черными пятнами на фоне бледного неба, — словно куски ночи, плавающие в лунных лучах. Из-под ног с нагретой земли подымался теплый пар. Все ьыло тихо вокруг.
Он оглядывался, ища помощи. Это молчание, эта неподвижность казались ему холодным упреком, суровым отказом, жестоким безразличием. Не было спасения в окружающем и не было убежища в себе, — был только образ этой женщины. К нему пришла минута просветления, этого жестокого просветления, которое бывает раз в жизни у самых помраченных. Казалось, он видел все происходящее внутри и ужаснулся увиденному. Он, е вропеец! Человек практических стремлений, а эта женщина — только красивая дикарка и… Он старался уверить себя, что все тго не имеет значения. Никакого значения. Напрасное старание. Сознание того, что доверенный Гедига уже исчез, и чувство, что умный Виллемс тоже исчезает, безжалостно захватывало его. Новизна чувства, никогда прежде не испытанного, но презираемого им, когда он был цивилизованным человеком, уничтожила его смелость. Он был в отчаянии от самого себя. Он, казалось, подчинялся дикой твари и отдавал ей незапятнанную чистоту своей жизни, расы, цивилизации. Он не говорил себе этого, он чувствовал себя потерянным среди чего-то бесформенного, опасного и жуткого. Он попытался бороться, заранее предвидя поражение, потерял почву под ногами, провалился в темноту. Со слабым криком и взмахом рук он сдался, как сдается усталый пловец, потому что тонущее судно ускользает из-под его ног; потому что ночь темна и берег далек; потому что смерть лучше борьбы.
ЧАСТЬ II
I
Свет и зной упали на селение, пасеки и реку, словно низверженные гневной рукой. Земля лежала беззвучная, недвижимая и блестящая под обвалом горящих лучей, уничтоживших всякий звук и всякое движение, поглотивших все тени, задушивших всякий вздох. Ничто живое не смело противиться ясности этого безоблачного неба, не смело восстать против гнета этого великолепного и жестокого солнца. Сила и воля, тело и ум были бессильны и старались спрятаться перед натиском небесного огня. Только хрупкие бабочки, дети солнца, прихотливые мучители цветов, отважно порхали на воле, и их мимолетные тени витали роями над поникшими чашечками, легко бежали по блеклой траве или скользили по сухой потрескавшейся земле. Не слышалось ни звука в этом жарком полудне, только тихий шепот реки, которая спешила вперед своими быстринами и водоворотами, и сверкающие волночки гнались друг за другом к надежным глубинам, к прохладному убежищу моря.