Кармилла
Шрифт:
– Ну-ну, – проговорил Монтегю, не знавший истинной причины волнения Бартона, – не стоит отчаиваться. Ведь дело выеденного яйца не стоит: причудилась раз-другой какая-то ерунда, или, на худой конец, вмешался какой-то хитрый негодяй, который упивается своей властью над вами и любит ее испытывать: подлый мошенник на вас обозлился и сводит счеты таким образом, не осмеливаясь действовать как подобает мужчине.
– Обозлился… Да, так оно и есть, – Бартон внезапно задрожал всем телом, – именно обозлился, как вы говорите, и не зря. О Боже! Когда при попущении Божественного правосудия воздаяние измышляет враг рода человеческого, когда он вкладывает карающий меч в руки существа потерянного, жертвы греха, когда этот последний своей гибелью обязан именно тому, кто ныне отдан ему во власть, – тогда,
Когда Бартон произносил эти слова, его била такая сильная дрожь, что Монтегю при виде столь внезапного и крайнего смятения встревожился и поспешил перевести разговор на прежнюю тему, оказавшую на больной рассудок его друга успокоительное действие.
– Это был не сон, – сказал Бартон, немного помолчав, – это было какое-то иное состояние. Окружающая обстановка, при всей ее непривычности и странности, выглядела так же ясно и живо, как то, что мы видим сейчас. Это была реальность.
– И что же вам явилось? – последовал нетерпеливый вопрос.
– Я медленно, очень медленно приходил в сознание после обморока (это произошло, когда мне попался на глаза он), – продолжал Бартон, словно не слыша собеседника. – Оказалось, что я лежу на берегу большого озера, вдали со всех сторон виднеются окутанные туманом холмы, и все вокруг залито нежным розовым светом. Это было зрелище, исполненное необычайной печали и одиночества, но подобной красоты мне не доводилось видеть нигде. Моя голова покоилась на коленях какой-то девушки, и та пела песню, в которой – то ли словами, то ли мелодией – говорилось обо всей моей жизни: о прошедшем, равно как и о будущем. Во мне пробудились давно забытые чувства, и из глаз моих полились слезы; виной тому были и таинственная красота песни, и неземная нежность голоса. А ведь мне был знаком этот голос – о, как он мне запомнился! Скованный чарами, я слушал и наблюдал, не шевелясь и едва дыша, и – увы! – не догадывался перевести взгляд с дальних предметов на близкие: столь прочно, хотя и нежно, завладело мной волшебство. А потом и песня, и пейзаж стали медленно растворяться в воздухе, пока вновь не воцарились темнота и безмолвие. Вслед за тем я вернулся в здешний мир, приободрившись (вы это заметили), ибо многое мне простилось. – Бартон снова залился слезами и плакал долго и горько.
С того дня, как мы уже говорили, Бартон почти безраздельно предался глубокой и спокойной печали. Но время от времени спокойствие изменяло ему. Бартон, нимало не сомневаясь, ожидал еще одной, последней встречи со своим преследователем, причем столь ужасной, что она затмит все предыдущие. Предвидя будущие несказанные муки, он неоднократно впадал в такие пароксизмы самого жалкого страха и отчаяния, что всех домашних охватывал суеверный ужас. Даже те из них, кто вслух отрицал возможность вмешательства потусторонних сил, среди ночного безмолвия нередко отдавали тайную дань малодушию, и никто не сделал попытки отговорить Бартона, когда тот принял (и стал неукоснительно выполнять) решение затвориться отныне в своей комнате. Шторы здесь были всегда тщательно задернуты; почти неотлучно, день и ночь, при Бартоне находился слуга: даже кровать его помещалась в комнате хозяина.
На этого человека, преданного и достойного доверия, в дополнение к обычным обязанностям слуги – необременительным, так как Бартон не любил пользоваться посторонней помощью, – возлагалась также задача следить за соблюдением тех простых мер предосторожности, благодаря которым его хозяин надеялся обезопасить себя от «Наблюдателя». Кроме упомянутых мер, сводившихся в первую очередь к тому, чтобы тщательно закрыть двери и задергивать шторы на окнах, дабы хозяин не подвергся зловредному воздействию извне, слуге было вменено в обязанность ни в коем случае не оставлять хозяина одного, ибо мысль о полном одиночестве, пусть даже кратковременном, сделалась для Бартона столь же невыносимой, сколь и идея отказаться от затворничества и вернуться к светской жизни. Бартон инстинктивно предчувствовал событие, которому суждено было свершиться в скором времени.
Глава IX. Requiescat [4]
Не знаю, нужно ли говорить, что в сложившихся обстоятельствах о выполнении матримониальных обязательств речь не заходила. Между молодой леди и Бартоном существовала слишком большая разница в летах и, конечно, в привычках, чтобы ожидать от невесты бурной страсти или нежных чувств. Да, она была опечалена и встревожена, но сердце ее отнюдь не было разбито.
Как бы то ни было, мисс Монтегю посвятила немало времени и терпения безуспешным попыткам подбодрить несчастного больного. Она читала ему вслух, вела разговоры, но было очевидно, что все его усилия, все старания вырваться из цепких когтей страха совершенно бесплодны.
4
Да покоится в мире (лат.) – поминальная молитва. Здесь и далее прим. пер.
Молодые дамы обычно с большой благосклонностью относятся к домашним животным. В число любимцев мисс Монтегю входила красивая старая сова, которую в свое время садовник поймал в плюще, обвивавшем развалины конюшни, и почтительно преподнес юной госпоже.
При выборе фаворита люди руководствуются не разумом, а капризом. Примером тому может послужить нелепое предпочтение, которого с первого же дня удостоила зловещую и несимпатичную птицу ее хозяйка. Эту маленькую причуду мисс Монтегю не стоило бы и упоминать, если бы не роль, которую она, как ни странно, сыграла в заключительной сцене моей истории.
Бартон, дотоле разделявший пристрастия своей невесты, с первого дня проникся к ее любимице отвращением столь же яростным, сколь и необъяснимым. Ему нестерпимо было находиться с совой в одной комнате. Он ненавидел и боялся ее со страстью поистине смешной. Людям, не знакомым с подобными чувствами, эта антипатия покажется невероятной.
Дав таким образом предварительные пояснения, я начну в подробностях описывать заключительную сцену, последнюю в ряду странных событий. Однажды зимой, ночью, когда стрелки часов близились к двум, Бартон, как обычно в это время суток, лежал в постели. Слуга, упомянутый нами выше, занимал кровать поменьше в той же комнате; спальня была освещена. И вот слугу внезапно разбудил голос хозяина:
– Никак не могу выбросить из головы проклятую птицу, все кажется, что она выбралась на свободу и прячется где-то здесь, в углу. Она мне только что приснилась. Вставай, Смит, поищи ее. Не сон, а настоящий кошмар!
Слуга поднялся с постели и стал осматривать комнату. Вскоре ему почудились хорошо знакомые звуки, более походившие на хрип, чем на птичий посвист. Именно такими звуками совы, притаившись где-нибудь, спугивают ночное безмолвие.
Уверившись в близости ненавистного хозяину создания (звук доносился из коридора, куда выходила комната Бартона), слуга понял, где продолжать поиски. Он приотворил дверь и шагнул за порог, намереваясь прогнать птицу. Но стоило ему отойти от двери, как та потихоньку захлопнулась, видимо под действием легкого сквозняка. Вверху, однако, находилось окошечко, пропускавшее в коридор свет, и, поскольку в комнате горела свеча, слуге не пришлось блуждать в потемках.
В коридоре он услышал, что хозяин зовет его (очевидно, тот, лежа в постели с задернутым пологом, не заметил, как слуга вышел) и велит поставить свечу на столик у кровати. Слуга был уже довольно далеко и потому, чтобы не разбудить домашних, молча поспешил обратно, стараясь ступать бесшумно. И вдруг, к своему изумлению, он услышал, как чей-то спокойный голос откликнулся на зов. Взглянув на окошко над дверью, слуга обнаружил, что источник света медленно перемещается, словно в ответ на приказание хозяина.