Карнавал лжи
Шрифт:
Зельда снова молчит, мерно покачивая кубок в руке. Она смотрит, как вино облизывает стенки, оставляя кровавые разводы на серебре.
– Ты никогда не думал, что со стороны Кристали это нечестно – взваливать на плечи шестерых детей ответственность за всё человечество?
Она говорит это почти небрежно.
Сказанное ею – святотатство, но он – последний, кто будет обвинять в подобном кого-то из них шестерых. Поэтому, когда его братьев и сестёр что-то тревожит, они и приходят
Святые не отдают приказов вроде того, что он получил в день, когда стал амадэем.
– Ты тоже Воин, – мягко напоминает он. – Ты не хуже меня знаешь, что войны не выигрывают без жертв.
– Но разве честно, что этими жертвами стали мы?
– К созданию амадэев неприменимо слово «честность», Зельда. Только «необходимость». И мы сами согласились на это, с радостью и гордостью.
Она смеётся. Обычно смех её тоже огненный – тёплый и яркий, словно закатное солнце.
Сейчас в нём трещат сереющие угли гаснущего костра.
– О да. Согласились. Ведь в одиннадцать, или в десять, или в тринадцать тебе очень хочется жить вечно. – Она подносит кубок к губам, глядя в окно, за которым синеет восходящая луна: Никадора пока не поднялась достаточно высоко, чтобы обрести привычный голубой свет. – Ты ещё ничего почти не видел, и одна мысль о том, что придётся уходить, пугает до дрожи. Но когда проходит двести, триста лет, и ты уже видел всё… И даже умереть тебе не дано…
– Нам дали эти силы, чтобы защищать их, Зельда. Людей. Только для этого. Не для нас самих.
– И ты никогда не думал, что люди не заслужили нашей защиты? После особо тяжёлого дня, когда приходилось казнить ублюдков, которые резали женщин, насиловали детей или убивали стариков на глазах у внуков и получали от всего этого удовольствие?
Он медлит с ответом – потому что, разумеется, думал об этом. За триста лет он думал о многих вещах, думать о которых для них шестерых – такое же святотатство, как обвинение Кристали Чудотворной в чём бы то ни было.
Конечно, от Зельды его промедление не укрывается.
– Помнишь предания о том, что в заморских землях, откуда прибыли наши предки, царствовали владыки, которых называли королями? – продолжает она. В зелёных глазах, мерцающих над серебряной гранью кубка, горят отблески огня. – Только представь, какими королями могли бы стать мы. Тебе никогда не хотелось властвовать над ними вместо того, чтобы служить им? Искоренять всех ублюдков среди них под корень – и вовсе не той милосердной смертью, которую дарят им наши мечи? Сделать так, чтобы они и помыслить боялись о преступлениях, чтобы дрожали, едва вспомнив о нас, и этот ужас останавливал их прежде, чем они протянут свои поганые руки к невинным?
Он смотрит в огонь в её глазах. Так пытливо, как редко смотрел на сестру за эти триста лет.
…естественно, об этом он тоже думал. И прекрасно знал, каким королём мог бы стать. Как мог бы пройтись по Аллиграну яростным вихрем, сея гибель и разрушение, оставляя после себя чистую девственную пустоту, на которой, возможно, взойдёт нечто лучшее. Люди в массе своей слабы и склонны к разрушению – себя и, самое печальное, других. Волки в овечьей шкуре – и зачастую с овечьим же складом ума. Многих из них сильный пастырь может повести за собой, куда вздумается, если найдёт способ держать стадо в узде.
Страх держит в узде едва ли не лучше чего бы то ни было. А они, избранники Кристали, могли быть страшнее самых страшных чудовищ, которыми в сказках люди пугают своих детей.
Он думал об этом – и забывал. Отодвигал мысль в те закоулки собственного сознания, где покоилось всё, чему стоило быть забытым. О чём не стоило думать, чтобы на самом деле не превратиться в чудовище. Он – Воин, убивающий чудовищ (в человеческом облике в том числе); Палач, карающий их. Понимание того, насколько легко он мог бы превратиться в одного из тех, кого призван казнить, удерживало от шага за эту грань лучше любых цепей.
Но шагнуть за неё мог не только он. И ему очень не хотелось делать того, что придётся сделать, если сейчас Зельда хоть на йоту серьёзна.
Она наконец заглядывает в его лицо, – и, хотя он научился скрывать свои мысли и чувства даже от тех, кто читал их лучше любого из смертных, явно замечает тень на этом лице.
– Скажи, брат, – произносит Зельда, – если перед тобой встанет выбор – любовь или долг, что ты выберешь?
– Я сделаю всё, чтобы мне не пришлось выбирать.
Он отвечает без раздумий. Как потому, что много раздумывал об этом задолго до её вопроса, так и потому, что знает: колебаний она не примет.
– И всё-таки.
Он знает, что может солгать. Наверное, даже должен.
Но он всегда считал ниже своего достоинства лгать тем, кого любит.
– Долг. Долг превыше всего.
– Даже любого из нас?
– Долг превыше всего, – повторяет он. – Даже любви.
Он надеется, что Зельда не услышит угрозы в этих словах. Он не угрожает ей, но смысл этих слов – сам по себе угроза.
Какое-то время они смотрят друг на друга. Танцуя на радужках Зельды, отражённое пламя кажется изумрудным: таким же, как колдовской огонь, испепеляющий всё живое, открытый ею и названный её именем.
Затем сестра смеётся – и в этом смехе наконец слышится тёплый закат ранней осени, недавно погасший за окном.