Карнавал разрушения
Шрифт:
И вновь что-то напоминает Пелорусу, может, и фальшивую, но лично для него ценную идею Золотого Века: мир потенциалов, прочность которых еще только должна проявиться при помощи созидательной магии. Мир, полный надежды, не омраченной разочарованием, величественный океан архетипической пены, ожидающий, когда из него что-то сотворит пытливый ум и зоркий глаз изначального Наблюдателя.
Харкендер, хотя это и не удивительно, гораздо менее впечатлен этим. — Квинтэссенция тупости, — цинично роняет он. — Инфантилизм интеллектуалов. Рай идиотов и импотентов, столь смущенных присутствием собственной плоти и фактом жизни как таковой, что выдумали мир, из которого изгнана вся чувственность. Это самый убогий Рай из всех, коих нас удостоили
— Я думал, ты одобришь это, — отвечает Пелорус. — Разве ты не провел целую жизнь, подражая святым древности, умерщвляя плоть, дабы избежать ее ограничений?
— Я был исследователем, — холодно информирует его Харкендер. — Моей целью всегда было сорвать вуаль таинственности, которая делает все путешествие опасным. Люди, создавшие этот мир, подобные младенцам в поисках материнской утробы, трусы в поисках волшебной сказочной страны, где все прекрасно, ибо любая угроза переводится на аксиоматический уровень. Святые предали забвению Ангела Боли, чтобы умиротворить ее. Они забыли ее, чтобы добиться ее милости, в надежде, что она оставит в покое. Я предал забвению Ангела Боли, чтобы быть с ней учтивой, чтобы принять ее в свои объятия, чтобы сочетаться с ней браком и слиться в порыве страсти на веки вечные. Ты думаешь, что эти глупые порхающие мошки, которые, без сомнения, верят, что огонь сотворил с ними метаморфозу при жизни, знают истинную любовь?
Святого Амикуса, конечно, здесь нет, ибо его имя взял себе Орден, сделавший его главной фигурой, но все же и тут имеется кто-то, кто выходит встретиться с ними — или, вернее сказать, двое, ибо на сей раз он не в одиночестве. Пелорус не может узнать ни одного из них, пока они приближаются, ибо в полете можно различить лишь мелькающие крылья, и движутся они словно бы не в трех измерениях, а больше, и разноцветное сияние уносится в золотой эфир. Однако, когда они останавливаются, то обретают некое подобие человеческой формы. Но даже тут Пелорус в замешательстве. Он видел их прежде, но очень кратко, и вовсе не в мире людей. Но Харкендеру их имена знакомы.
— Мой дорогой Габриэль, — медовым голосом заговаривает он. — Приятно видеть тебя. Я часто думал, что с тобой стало. Я не должен был оставлять тебя с монахинями — еще одна глупая ошибка, плюс к прочим, совершенным мною, и худшая из них. И все же я удивлен, что нашел тебя здесь, и еще более удивлен, обнаружив твою спутницу. Я думал, уж она-то понимает свою ребяческую ошибку. Разве ты не покинула монастырь, моя дорогая, чтобы двинуться в большой мир за его пределами?
— Бедный мистер Харкендер, — мягко произносит Габриэль Гилл. — Вам бы не следовало так торопиться признать, что в ребенке скрыт будущий мужчина — или женщина, или личинка ангела. Меня и самого прежде считали одержимым дьяволом, и я не знал, стыдиться ли мне этого! Считалось также, что в Терезу вселился дух самого Христа, а она не знала, гордиться ли этим. А вы, к несчастью, были одержимы лишь самим собою, и вам не хватало мудрости отринуть это. Вы слишком яростно гордились собственными промахами и упражнялись в софистике, доводя ее до невообразимых пределов в попытке сделать из своих грехов добродетели. Если бы вам только удалось восстановить невинность своего состояния при рождении, вы бы еще смогли, пожалуй, достичь Небес — не этих, так других — но вы слишком глубоко завязли, не пытаясь спастись, в страхах и обидах беспомощного ребенка, для которого наигорший ужас — его собственная никчемность.
— Правильный ответ, когда обнаружишь свою никчемность — дерзать, а не сдаваться, — парирует Харкендер. — Кстати, в чьей любви вы тут купаетесь? Уж не вашего Создателя — в этом я уверен. Какой ангел согласился стать пленником ваших нужд, обреченный навсегда исполнять роль любящей матери? Ангелы, которых
Габриэль улыбается, и его улыбка так и сияет. — Ангелы, которых вы знаете, пали ниже, чем вы можете себе представить, и даже ниже, чем они сами представляют. Они правы, что сожалеют о своем грехе и жаждут спасения. Что еще можем мы предложить им, кроме образа Рая, подходящего для ангелов? Чего еще они могли бы желать?
— Это глупый сон, — раздраженно бросает Харкендер. — Жалкий фантазм, не стоящий внимания. Рай, вызывающий скуку. Я бы не выдержал здесь и недели, не говоря уже о вечности. Никто, обладающий пытливым умом, не сможет здесь оставаться.
— А вы так уж уверены, что ваши хранители обладают пытливым умом? — спрашивает Габриэль. — И, если обладают, вы уверены, что они не отказались бы от него в обмен на экстаз?
— Очевидно, что я о них более высокого мнения, нежели ты, — отзывается Харкендер. — У них есть власть. Им нет нужды находиться здесь — как и любому мыслящему созданию.
— Пелорусу это лучше известно, — говорит Габриэль Гилл. — Пелорусу известна радость невинности, свобода удовольствия. Это, может быть, и не Рай для волка в нем, но для человека — точно, верно ведь?
Прозрачный взгляд Габриэля столь откровенен и честен, а лицо его спутницы так нежно, что Пелорус испытывает искушение солгать — но решает, что Рай будет осквернен дипломатической ложью.
— Нет, — произносит он. — Это место построено на иллюзорной надежде, оно слишком многое отвергает. Я не любитель Ангела Боли, но и я начинаю понимать, что без ее изнуряющего присутствия я слишком одинок и несовершенен. Пожалуй, это моя собственная слабость и неустойчивость, но, чем больше я слышу аргументов Харкендера, тем больше я вынужден соглашаться с ним. Не этого жаждет человек во мне, Габриэль. Преисподняя, полная любви и радости, все равно преисподняя. Человек во мне не желает больше быть волком, но я уверен, что лучше быть волком, чем существом, которое останется здесь на веки вечные.
— Бедный Пелорус, — изрекает Габриэль без следа сожаления, прежде чем оборачивается к Харкендеру. — Мы очень скоро снова увидим тебя, — мягко говорит он. — С течением времени все забудется. Ангелы, хотя и падшие, не прокляты навека, не проклят и ты. Со временем ты сможешь принять факт, что ничего, кроме радости, не стоит искать, и ничто не важно, кроме любви, нигде не стоит существовать, кроме света. Не отчаивайтесь, мистер Харкендер. Однажды и вы научитесь унижению.
— Уже научился, — уверяет Харкендер дитя, однажды бывшее его стражем. — Я давно научился унижению. Это более тяжелый урок, чем урок гордости, и в нем нет никакого греха.
— Падшим ангелам виднее, — говорит Габриэль. — Рожденные на крыльях гордости, они могут летать до конца времен, если захотят, но ничто их не ждет, кроме просторного Ада. Это мир, которому они могут принадлежать, мистер Харкендер, и вы не сможете предотвратить свершения этого факта. Со временем истина станет явной.
— Разумеется, — бросает Харкендер. — По крайней мере, мы можем на это надеяться.
К тому времени, когда Мандорла приходит в себя и встает на ноги, Лондон уже лежит в руинах.
Хотя дни и ночи мелькают еще быстрее, чем это было прежде, по окружению почти нельзя различить, что происходят изменения. Здания разрушены до невероятной степени. Мосты через Темзу тоже рухнули и не восстанавливаются. На улицах накапливаются горы обломков и мусора. Вокруг не видно ни людей, ни машин, но она уверена: видеть просто некого.
Когда Мандорла присоединяется к Глиняному Монстру, они начинают двигаться на юг. Клэпэм-Коммон можно узнать только по его пустоте, но больше нет никаких признаков. Смена дней и ночей продолжаются довольно долго, и они успевают пройти пять-шесть миль пустоши, но у Мандорлы нет ни малейшей идеи, где они могут очутиться, когда время снова замедлит свой бег.