Карнавал
Шрифт:
Она говорила медленно, уверенно, словно это рассуждал философ. Ее белокурая головка все так же таинственно озарялась пламенем камина. Потом вдруг, как самоубийца, который потянулся за ядом, она взяла со столика сигарету. В это мгновение было бы величайшей жестокостью отнять у нее сигарету, подчеркнуть ее болезнь. Я этого не сделал, даже напротив, поднес ей огонь.
– Спасибо, – сказала она. И жадно глотнула табачный дым. – Вы любите удовольствия, и потому вы человечны. Другой на вашем месте осыпал бы меня упреками, замучил нравоучениями… Куда разумней жить один месяц полнокровной жизнью, чем пять лет таскаться по санаториям.
Она продолжала глотать табачный дым и рассуждать с болезненной логикой несчастного, отверженного существа. Докурив сигарету, она выпила несколько рюмок ликера подряд и села на диван среди подушек. От алкоголя ее глаза заблестели жадным, тоскливым, почти злым блеском. Ее руки выделялись на черном бархате платья мертвенной белизной, трагически выразительной, подчеркнутой накрашенными ногтями и браслетами. Потом, возможно
Но почему я ее желал? Отчего мне так захотелось покрыть ее лицо поцелуями? Может быть, этот внезапный порыв объяснялся просто состраданием к Ани, уже бессознательным? Мы сочувствуем, когда любим, и начинаем любить, когда способны к сочувствию. Может быть, я желал ее, как пожелал бы любую другую женщину, столь же красивую и соблазнительную? Может быть, наконец, я был взволнован оттого, что во мне уже поселилась тяга к покою, которую жизнь незаметно откладывает в нашем сознании. Светская среда, постоянное напряжение, тщеславная жажда одерживать верх, безумная погоня за новыми успехами, новыми удовольствиями – не породило ли все это скрытую усталость, неосознанное стремление к покою мертвецов? А несчастная Ани, изгнанная с пиршества жизни, шла к этому покою. Не привлекала ли она меня именно этим, и не был ли я трагической фигурой, пожелавшей добровольно участвовать в ее последней любовной игре, в ее danse macabre? [1]
1
Пляска смерти (франц.).
Или же, черт побери, во всем, что я испытывал, проглядывала тайная связь между любовью и смертью, – связь, которую у меня, пресыщенного светского человека, здоровый инстинкт не мог разорвать, та самая, что заставляет примитивные натуры убивать из ревности, а психопатов находить в убийстве сладострастие. Почему же меня так тянуло к Ани? Не был ли потенциальным психопатом и я? Разве мне не было известно, что у каждого нравственного человека в подсознании существуют в зародыше всевозможные извращения, ассоциации и комплексы, которые в известную минуту могут вылезти на поверхность и завладеть чувствами, оскорбляя разум и достоинство? И все-таки возможно и такое? Ах… вот до какой степени мой ум был развращен учением одного тогда еще молодого венского психиатра, – учением, к которому я относился скорей с цинизмом светского человека, чем с трезвостью и критичностью врача.
Но в ту минуту – и такие ужасные откровения редко приподнимают завесу нашего подсознания – я понял ясно, с отвратительной ясностью, что Ани привлекает меня своей близкой смертью, своей источенной грудью, болезненностью своей тоскливой страсти ко мне. Именно это придавало щемящую соблазнительность ее лицу, этим накрашенным губам и мертвенным рукам в браслетах. Она была похожа на водяную лилию, прозрачный больной цветок, выросший среди миазмов. Напрасно мой ум, привыкший мыслить аналитически, рассекая исследуемое на мельчайшие части, пытался проникнуть в это смятение чувств. Напрасно я уверял себя, что, будь Ани здоровой и жизнерадостной, она привлекала бы меня точно так же. Стоило мне представить себе Ани вне связи со смертью, со страданиями и тоской, как магнетизм ее личности исчезал. И тогда я понял, что есть тайны, есть движения чувств и воли, которые неподвластны разуму, ибо они связаны с тайной самой жизни… Итак, я продолжал держать ее в руках, цепенея от страсти, чувствуя напор темной и жестокой силы, с какой ее тело влекло меня. И тут – этот миг раньше. В то время автомобиль все еще был опасным нововведением. Пока экипажи медленно подкатывали к подъезду, я поправил цилиндр, перчатки и хризантему в бутоньерке фрака. Затем я вошел, раскланиваясь направо и налево с небрежной элегантностью, переговариваясь со знакомыми или с шутливым нахальством раскрывая инкогнито масок. В те времена не было нынешних роскошных зал, но зато публика была избранная, а костюмы – самые изысканные. Яркий свет щедро заливал всю эту театральную феерию – домино, трубадуров, красные формы гвардейских офицеров, белоснежные жилеты и фраки бонвиванов или серьезных господ, которые приехали, сопровождая сестру, дочь или супругу.
После этого фиакр отвез нас ко мне на квартиру. Ночь была теплая, в небе мерцали звезды. Дул южный ветер, растапливая снег и разнося первые будоражащие веяния весны. У входа в дом она немым движением руки заставила меня пообещать, что я не коснусь ее маски. Я обещал с иронической улыбкой, которой она как будто не заметила. Циничный любовник во мне еще раз посмеялся над глупостью и нахальством женщин. Неужто она в самом деле была уверена, что я не знаю, кого привез к себе на квартиру? Или для нее взаимное притворство было равносильно правде? Но мы провели упоительную ночь, ночь, которая опустошает, которая сжигает молодость дотла. На рассвете она ушла, совсем одна, под порывами южного ветра, под песню водосточных труб. Она не позволила проводить себя даже до стоянки фаэтонов, до ближней улицы. И тогда, забыв комедию ее притворства, я подумал, что в любовной прихоти этой женщины, в ее молчании, в ее личности есть что-то таинственное, недоступное, чего я раньше в ней не подозревал.
После этого я часто видел Елену, но больше она меня не волновала. Впрочем, это банальная развязка всякой любовной интриги, судьба увлечений всех развратников. Да и сама Елена, видимо, не желала вспоминать о карнавале. И я незаметно ее забыл.
Забыл я и Ани, которая умерла в одну из дождливых майских ночей, когда воздух насыщен запахом мокрой земли, а цветы благоухают во всю свою силу. К воспалению легких, которое ее свалило, добавились и каверны. Комнату наполнило нестерпимое зловоние. И этот запах разлагающегося трупа смешивался с благоуханием цветов из распахнутого окна. За несколько минут до ее кончины я видел ее глаза – лазурный взгляд, в котором блеснула сначала горечь, а потом нежность и странная, насмешливая улыбка. И вдруг глаза ее расширились, взгляд померк. Она поняла, что умирает. Глаза ее застыли, выражая ужас и страдание, и стали стеклепеть. То были глаза существа, которое смерть вырывала из жестокой и сладостной спазмы жизни, глаза, которые, подобно тысячам других, не знали, зачем жили и куда уходят.
Я встретил Елену через пятнадцать лет на балу, где саксофоны и ударные заменили нежный оркестр той далекой забытой ночи. После долгого отсутствия она снова появилась в Софии с мужем – каким-то иностранцем. Цепочка общих знакомых свела нас в одной компании, и мы поговорили о прошлом. Елена была все еще хороша и привлекательна, хотя явно сохранилась благодаря спорту, массажам и диете. В красоте ее появилось что-то пустое и пресное – печать лет, прожитых в скуке. Это была просто сохранившаяся блондинка. Я пригласил ее танцевать – в пятьдесят лет мужчина соблюдает протокол с особой тщательностью – и стал развлекать банальными остротами.
– Знаете, – сказала она внезапно, – вы ничуть не постарели!
– Стараюсь, – признался я скромно.
– И я тоже, – подхватила она весело. – Смешно, но зато и героично!
Наши взгляды встретились. Ее глаза смеялись – ласковые, синие и золотистые, – глаза сохранившейся блондинки, которые все еще искали любви. Но помилуйте, любовь в эти годы!.. Запоздалые цветы поздней осени! Я уже был безнадежный старый холостяк.
– Сударыня, – сказал я ей, – боюсь, что теперь это только смешно.
Веки ее быстро замигали.
– Вы мстите мне за прошлое?
– Напротив, я думаю о том, как это было прекрасно.
– Вы говорите о прошлом?
– Нет, именно о вас.
– Но вас никогда не удовлетворяли платонические отношения!
– Именно поэтому.
Она посмотрела на меня ласково, удивленно, потом вдруг насмешливо:
. – Дорогой мой, я не допускаю, чтобы одному из нас так рано изменила память.
– А я в этом уверен, – сказал я весело.
Зачем бежать от милого, сладкого воспоминания молодости? Вечное жестокое лицемерие!