Карнавальная месса
Шрифт:
Для верности я то перебегал, то полз от боковой фермы к центру моста, усердно притворяясь неодушевленным. Часовые были отменные ротозеи — из середины двадцатого века. Средневековые были бы куда опасней: не так учены, зато ближе к природе, коей был я.
Вдруг на меня смерчем накатился грохот моторов: раньше ожидаемого на мост пошла мотопехота в плоских шлемах, из-под которых виднелись какие-никакие, но физиономии. Человекообразные за рулем военной техники — это было ново и в духе дарвиновой эволюции. Они только что, по-моему, вынырнули из иного пространства, почему-то даже не успевши прогнить плотью, и огня не жалели. Я вжался в перила, но фары их «цундапов» и «Яв» уже были рядом, и хорошенько притвориться
Твари соскочили со своих рогатых машин, сгребли меня и без комментариев начали дубасить. Они были так злы, так безразличны ко всему на свете, кроме своей злобы, и так ограничены ею, что даже обыскать и обезвредить меня не подумали. Я видел прямо у своего лица их одутловатые и бледные рожи, век не видевшие земного света, их пустые гляделки…
И — ну и дурость! — мне стало нестерпимо их жаль. Жаль их несостоявшихся жизней, которые вот-вот прервутся, так, по сути, и не начавшись, жаль той крупицы, той малой капли человеческого, что теперь будет обречена на вторую, вечную и уже бескомпромиссную смерть. И пока они вполне умело и профессионально делали из меня бифштекс с кровью, я почему-то пуще всего боялся, что мой груз вот-вот взорвется: от исполнения урочного часа или — чем черт не шутит — просто от тычка. Ну что же, пусть они йеху, звери, скоты — добрый хозяин всякую скотину жалеет!
Тогда-то, парни, я и совершил самое эпохальное и великолепное свое идиотство.
Я поднялся с колен, куда они меня сшибли первым же ударом, выпрямился во весь рост, выплюнул себе под ноги кровавый сгусток вместе с половиной зубов и начал:
— Эй, подонки! Смотрите мне в глаза!
Они замерли с раззявленными ртами: пси-оратор я был еще хоть куда, хотя ни дикция, ни вид мой никак не соответствовали дипломатическому регламенту.
— Я плачу все долги и дарю вам всем подарки! Вам, обезьяноподобные, — жизнь!
Почему-то они вусмерть перепугались, попрыгали в седла и газанули. Следом дали деру и часовые, со звяком побросав трехлинейки: один неблаговидный запах остался.
— Тебе, старый крещеный чертяка — мир на твоей земле!
— Руа, Иола, Агнесса — девочки мои рыжие! Чтоб сыны ваши были для всех времен сразу!
— Дюрандаль, а тебе крылья, чтоб животик о камни не царапать!
— Сали, а тебе…
Тут я снова почувствовал его, совсем близко, как свою яремную вену, как обволакивающий меня запах и прикосновение свежести, теплый аромат лаванды и сухих розовых лепестков, исходящий от чистого постельного белья за минуту от того, как тебе проснуться враз и окончательно…
— А мне — отдай себя, — сказал он этим теплом, и свежестью, и ароматом.
— Что ж, бери, хоть меня мало осталось — всего роздал!
Вот в этот момент она, сволочуга, и сработала. Я ничего не почувствовал — только багряное, огненное, рыжее облако, что взметнулось вместо меня пучком стрел, замедляясь и закругляясь наверху в форме гриба… куста… дерева… Я был распят на этом дереве и сам был им, деревом, чье семя было брошено в землю раньше всех веков.
Сикомора. Под нею лежала нагая прелестница и заманивала египетского солдата на любовь. Когда он провел с ней ночку и очнулся без нее поутру — ах и увы! Где копье его, где круглый щит и широкий меч? Где львиная шкура, знак офицерской доблести, где кошелек и фляга с пальмовой водкой? Гол он был, гол и беззащитен, ибо сделала его воровская девица таким, каким он родился на свет.
Дерево Бо. Сидя под ним, мудрец из царского рода вопросил себя: как людям избежать растерзания своими страстями? Что есть ложь и что есть истина жизни и почему застланы наши глаза майей, призраком? И увидел после борения своего с демоном великое, сияющее и тихое, как глаз урагана, благостное и порождающее Ничто, которое есть Всё и поистине избавление от
Смоковница. Юноша мудрый, именем Нафанаил, учил под нею, раскидистой, когда души его коснулся тайный зов Другого. А когда Другой напомнил ему: «Я видел тебя под смоковницей» — это было как знак общей тайны, как символ нового братства. Оно засохло, то дерево, и с ним увял его мир. Но иной мир расцвел вокруг иного дерева, что вышло из вечного корня. Под нм текут чистые воды, корень его достает до сердца мира, и широко ветвится оно; плоды его с чистым маслом — для насыщения, листья — во исцеление народов; сок его — его кровь, и кровь — вино и млеко. Все руки на нем, и руки — ветви его на всех. Воистину, соединяет оно все народы и все языки!
И я — Иешуа — был этим деревом. Я взмыл к ячеистому куполу Сети и пробил его со звоном, как пальма — крышу тесной оранжереи. В неукротимом своем полете коснулся крестового перекрытия Храма в горах и растекся по нему ветвями. И слился с ним, и пророс сквозь синее небо… Белые львы и единороги с мечами во лбу, точно прорисованные алмазом на матовом стекле, собрались вокруг и приветствовали меня. А один был Конем, рыжим докрасна, будто апельсин-королек, словно шелк алых парусов, как восход зари в ночи Аль-Кадра, Ночи Могущества. Рог его рассыпал звездные искры. Дева, в пламени пышных волос, сидела на нем верхом, ноги ее были белы и крепки, как сердцевина пальмы. И Пес, похожий на льва, лежал у копыт, и Пернатый Змей обвивался вокруг изумрудным своим телом и хвостом.
Я отлепился от ствола и пошел к ним — с трудом, ибо при каждом моем шаге что-то взрывалось в нижнем мире фейерверком. Дыбилась земля, плясали горы, как овцы, и холмы, что ягнята под дудку пастуха. Изо стен аббатства Шамсинг, точно из жерла вулкана, истекало и пузырилось лавой нечто пестрое, казалось — убежало варево из самой большой монастырской кастрюли. Только это были цветы… что там, деревья, полные сразу цветов и плодов, ковры кустарников, охапки колосящихся трав. Они наполняли землю, пока не осталось на ней ни одного угла пустого и обделенного. Рвались, как хмурый плащ, тучи, разодралось в клочья само синее небо, и из просветов наземь спускались летучие кони. Гроздья звезд летели из-под копыт сияющим и благоуханным снегом. С высших зеленых небес вылетали радужные ящерицы, похожие на гигантских бабочек, и дули на звезды, чтобы белое пламя их не жгло, а согревало. Вселенский карнавал крутился огромной шутихой, сжигая унылые краски и возвращая миру его многоцветную первозданность.
Тут я дошел.
— Ну, поехали! — произнес я историческую фразу.
Теперь мы трое собрались, и наши геральдические животные — тоже, хотя мы их слегка перепутали. Я восседал на Дюрандали. Крылья она получила неважнецкие в смысле подъемной силы, хотя такой раскраски, что павлин бы обзавидовался. Однако благодаря им ей замечательно скользилось по воздуху в полуметре от земли или, скорее, от облаков, этаким шлейфом; так что я вполне мог не подбирать ноги. Моя супруга, как и вначале, восседала на рогатом жеребце. По справедливости, его надо было уступить нашему Сальватору: как-никак, именно он выручал всех нас в критические моменты, и пожинали мы плоды его побед. Но он воспротивился:
— Я ж не полководец какой-то. Мне по чину вообще осел положен, как единственному миротворцу среди вас, вояк и поединщиков. Да и этот самый младший Кьяя одних женщин слушается.
— Так что, слетаем на пицундский рынок середины семидесятых прошлого века и изловим там ишачка покрасивее? Рукой подать, — сострил я.
— Зачем? Я лучше Вальтера подседлаю. Уши у него длинные? Длинные, хотя и не выше лба растут. Хвост с кисточкой? С кисточкой, ибо в детстве не купировали некие гуманисты. Упрям он, как природный осел? Упрям. И еще горлопан и полнейший неслухолух.