Карта неба
Шрифт:
На следующий день он отправил письмо. И стал ждать.
Он ждал и ждал.
И снова ждал.
Так продолжалось до тех пор, пока он не понял, что Уэллс ему никогда не ответит. Похоже, писатель не собирался ему помогать. Ненависть оказалась сильнее, чем думал Мюррей, она ослепляла и отравляла его. Некоторое время Мюррей подумывал о том, чтобы послать Уэллсу новое письмо, еще более раболепное, или даже самому отправиться к писателю, упасть к его ногам и обнять тощие коленки, после чего у того не останется другого выхода, если он хочет продлить Мюррею жизнь, кроме как помочь ему. Но в конце концов он отбросил оба варианта, поскольку в глубине души знал, что они бесполезны. Уэллс не станет ему помогать, если только Мюррей не похитит его и не заставит делать это под пыткой, а потом, разумеется, прикончит, чтобы тот не выдвинул против него вполне обоснованное обвинение. Но мы уже поняли, что подобные методы для Мюррея ушли в прошлое. Таким образом ему придется действовать самому, в одиночку. И закончить работу как можно раньше, не то первого августа Эмма Харлоу взглянет с торжествующей улыбкой на общественное пастбище в Хорселле, где от легкого летнего ветерка чуть колышется высокая трава, но нет никаких следов вторжения чужой цивилизации в восхитительный земной покой.
XX
Но почему Уэллс не ответил на его письмо ни на следующий день, ни через два или три дня, позволив, чтобы их печальная череда растянулась на целый месяц? Может быть, он его не получил? Или же решил попросту проигнорировать, совершенно не собираясь доказывать Мюррею, что он лучше него? Все эти вопросы беспокойно кружились в голове у отчаявшегося Мюррея, словно мухи, пытающиеся
Но постойте! Скоро рассвет, и зрелище, открывающееся с высоты, немного напоминает заранее поставленный спектакль: трубы тысяч фабрик, теснящихся вдоль улиц, выбрасывают дым, который смешивается с поднимающейся над Темзой густой пеленой, чтобы образовать знаменитый лондонский туман, в то время как в разных местах начинает слышаться металлический перезвон лопат дворников, убирающих с улиц конский навоз. Это словно первые аккорды мелодии, которым тотчас вторит поскрипывание множества тележек, направляющихся на рынок Ковент-Гарден и расцвечивающих все вокруг, словно вспыхнувшая радуга, пестрыми красками своей поклажи: моркови, тюльпанов, капусты и черешни. Присмотримся к последней. Разве не кажется, что она хранит под своей красноватой кожурой утреннюю прохладу? Так и хочется дотронуться до ягод, погрузить руки в гору свежести. Но у нас нет на это времени. Если мы устремим свои взоры на Ист-Энд, самую заброшенную часть города, куда, как любят повторять остряки из Вест-Энда, даже агентство «Томас Кук и сын», способное отправить вас в Тибет или в самую что ни на есть черную Африку, не сумеет доставить, то увидим, как в его не самых нищих кварталах устало начинают очередной рабочий день ремесленники, из последних сил борющиеся с бедностью. Наиболее любопытные из вас наверняка не смогут удержаться и тайком заглянут в окна наемных комнат, где ютятся семьи с четырьмя или пятью детьми, причем кто-нибудь из них непременно болен чахоткой, и ему не слишком полезно вдыхать чад керосиновых ламп либо зловоние, исходящее от ящиков с наполовину сгнившими фруктами, которые бродячим торговцам некуда девать, и они складывают их тут же, в комнате. Бедные люди, рожденные для несчастий! Даже смерть не дает им покинуть их тесный ад, потому что, когда они умирают, их обряжают в саван и не выносят из комнаты, а перетаскивают со стола на кровать и обратно в зависимости от того, собирается семейство обедать или спать, до тех пор пока не появляется возможность их похоронить. А за этими кварталами с домами из закопченного кирпича, после улиц, заполненных торговцами скобяными изделиями, истребителями крыс, продавщицами спичек и старьевщиками, мы попадаем в Уайтчепел или Олдгейт, где собираются люди, в которых общество не нуждается, юноши, готовые тупо убить за несколько шиллингов, девушки с разрушенными от долголетнего чесания льна легкими, чья красота медленно угасает на утопающих в грязи тротуарах, и орды бледных и чахлых ребятишек, слоняющихся по улицам в поисках чего-нибудь похожего на детство. Однако, если мы глянем в противоположном направлении, поверх длинных и тоскливых очередей нищих, начинающих собираться возле ночлежек, этих изможденных и голодных людей, что всю ночь прятались от полицейских с фонариками, которым приказано не разрешать им ночевать на скамейках и площадях столицы, то окажемся на чистеньких улицах Вест-Энда. Там город просыпается более энергично и активно, поскольку обитатели этой его части, видимо, считают, что жизнь — стоящая вещь. Взгляните на море цилиндров и зонтов, переполняющее Стрэнд и близлежащие улицы, на ряды магазинов, торгующих отечественными и заморскими товарами. По его превосходно вымощенным улицам снуют двухэтажные омнибусы, двуколки и даже трубочисты на велосипедах с перепачканным сажей лицом, вооруженные огромным ершом на цепочке для чистки дымоходов, словно направляются на средневековый турнир, и на каждом углу радостно приветствуют служанок в безукоризненно белых фартуках, а симпатичный полицейский следит за гармонией в этом мире, об изнанке которого ничего не знает либо не хочет знать.
Но не дадим себя отвлечь картинам медленно пробуждающегося города и продолжим свой путь к небольшому дому в окрестностях Лондона, а точнее — в Вустер-парке. Там, в просторной комнате на первом этаже, через полтора месяца после того, как Мюррей отправил ему свое отчаянное письмо, то есть как раз в тот день, который был назначен для прибытия марсиан, Герберт Джордж Уэллс спокойно спал, полагая, что новое утро, ожидавшее его за занавесом восхода, ничем не будет отличаться от других.
Исходя из того, что мы знаем о нем, мы ждем встречи с образчиком поистине счастливого человека: любящая жена безмятежно спит у него под боком, да и слава, к которой он стремился многие годы, наконец пришла, и он может купаться в ее лучах. Да, судьба улыбается Уэллсу, успех начинает согревать его озябшую плоть. Однако обстоятельства никогда не сделают счастливым того, кто по своей натуре не предрасположен к счастью, а Уэллс был рациональным, стоическим и опасливым человеком и потому склонным скорее не наслаждаться счастьем, а относиться к нему с недоверием. Воспользуемся тем, что он сейчас спит, чтобы попробовать разгадать, словно речь идет о не поддающемся расшифровке папирусе, его бедную и противоречивую душу, и попытаемся понять, почему, в отличие от своей жены, мирно спящей сном младенца, он беспокойно крутится в постели, словно расшатанный зуб во рту у ребенка.
Первым, что привлекало внимание среди многочисленных свойств и извивов его души, была удивительная коллекция комплексов, которые он старательно культивировал в себе и считал, что они превращают его в низшее существо по сравнению с прочими смертными. Уэллс был помешан на недостатках своей личности, и они внушали чувство, будто он попадает в невыгодное положение, когда приходит пора вступать в отношения с окружающими. В этом букете небольших и незаметных аномалий выделялись прежде всего две: разное фокусное расстояние в его глазах и, самое главное, странный дефект мозга, который мог казаться проницательным и дальновидным, когда того требовали обстоятельства, но не только был не способен удержать в памяти даты, цифры и имена людей или вдруг переставал работать, словно засорившийся водопровод, когда сталкивался с житейскими проблемами, которые мог решить буквально любой, но также приводил своего обладателя к мысли, что его впечатления об окружающей действительности не столь полны и ярки, как у других людей. Его мозг был поврежденным ситом золотоискателя, задерживающим речной песок и пропускающим крупинки золота. В итоге Уэллс выглядел слегка рассеянным и часто впадал в задумчивость, из-за чего казался неискренним или неестественным, когда проявлял интерес к другим людям. Короче, его способность ощущать эмпатию к ближнему равнялась нулю. Мы могли бы даже утверждать без боязни впасть в преувеличение, что ему не удавалось ощущать эмпатию даже к себе самому. И, наверное, для того, чтобы не стать для самого себя неразрешимой головоломкой, Уэллс отыскал физическое объяснение указанным изъянам. В частности, он подозревал, что дефекты его мозга объясняются тем, что размер его черепа меньше нормального, — достаточно было вспомнить насмешки друзей, когда они обменивались шапками во время игры, — а потому сонная артерия не снабжает серое вещество кровью столь щедро, как должна бы была. Однако что могли значить все эти комплексы для человека, осуществившего свою мечту и попавшего в число немногих избранных? Действительно, превращение в писателя следовало считать компенсацией за все его предполагаемые слабости. К сожалению, Уэллс был убежден в верности распространенного изречения «не согрешишь — не покаешься», ибо подозревал, что из всех населяющих нашу планету людей писатели — самые несчастливые.
Однако меланхолия овладевала им, разумеется, не всегда. Временами его целиком охватывало ощущение счастья. И захлестывало восхитительное чувство полноты жизни, пока рассудок все не портил. Сейчас, например, когда Уэллс проснулся и увидел рядом доверчиво прижавшуюся к нему во сне Джейн, его наполнило яркое ощущение благополучия. В самом деле, все, что у него было, все, чем он был, опиралось на столп с женским именем: Эми Кэтрин Роббинс, то есть Джейн, его Джейн. Эту женщину четырьмя быстрыми росчерками пера он превращал в симпатичную фигурку, героиню рисунков, с помощью которых они скрашивали серые домашние будни, потешались над самими собой и очищали от налета рутины свои любовные отношения, а потом складывали эти листочки в отдельный ящик, возможно, для того, чтобы в старости, когда ценность времени возрастает, их рассматривать.
Уэллс стал писателем благодаря ей, в этом не было никакого сомнения, потому что все сомнения улетучились с годами, он изгнал их, возможно, бессознательно, движимый необходимостью признать, что Джейн играет ключевую роль в его судьбе, став необходимейшим человеком, и без нее он не мыслил свою жизнь. Она перестала занимать эфемерное положение, на которое он с такой легкостью определил ее в первые дни их знакомства, когда относился к ней как к своему капризу. Да, резцы судьбы немало потрудились, чтобы изваять фигуру писателя, однако именно жена, приложив своевременно руку, придала скульптуре законченность. Без нее все усилия его ангела-хранителя ввести его в литературу ни к чему бы не привели.
Позвольте теперь коротко суммировать подробности происшедших с ним изменений, и тогда мы еще четче сможем представить себе его исстрадавшуюся душу. В возрасте всего семи лет в нее было заронено семя литературы, что произошло, возможно, довольно стремительным, но зато чрезвычайно эффективным способом: волей судьбы этот ребенок сломал ногу и таким образом получил превосходный предлог, чтобы в течение долгого времени без помех предаваться такому пагубному — с точки зрения его родителей, разумеется, — занятию, как чтение, ибо среди игрушек, тетрадок и прочих подарков, коими его осыпали соседи и родственники, были также и книги. Да, множество книг, и они навсегда отравили его, научили искусству убегать от самого себя, уноситься вдаль, летать над горами, островами и дальними морями, в то время как телесная оболочка, в которую он был заключен, оставалась лежать в кровати. К сожалению, его мать не стала тем человеком, который взялся бы поливать это семечко, чтобы из него выросло таящееся в нем дерево. Наоборот: Сара Уэллс была убеждена, что профессия торговца галантереей — это лучшее, о чем может мечтать мужчина, а потому все отрочество Уэллс провел в лавках, торгующих сукном, хотя он всячески стремился оградить от несправедливостей судьбы свое призвание, так рано проснувшееся и тайно развивавшееся в нем. В знаменитой мануфактурной лавке «Роджерс и Деньер», а также во многих других, куда устраивали нашего бунтаря, он то и дело впадал в задумчивость и потому ошибался со сдачей, когда его ставили на кассу, но чаще подросток приводил в порядок витрины, выбивал ковры и продавал свернутое в рулоны серое полотно, льняные и хлопчатобумажные ткани, разные виды кретона, скатерти и прочие вещи, на которые удивительным, с его точки зрения, образом находился покупатель и которые, казалось, существовали лишь для того, чтобы занять его, заставить прилагать титанические усилия, дабы в итоге он не оставил никакого следа в мире, если не считать того, что сотня домов обзавелась благодаря ему приличными гардинами. Когда вечером его усталое тело валилось на тюфяк в зловонном подвале, где ютились служащие магазина, Уэллс не мог избавиться от ощущения, словно он один из тех скворцов, выписывающих круги в небе, что думают, будто летают по собственному почину, в то время как они лишь следуют за стаей. Тогда он решил возмутиться, восстать, взбунтоваться против судьбы, к которой подталкивала его мать. Ничто не спасает от головокружения лучше, чем вращение в обратную сторону, сказал Шекспир. И Уэллс попробовал вращаться в ином кругу, а впоследствии, после многолетней изнурительной борьбы с матерью, добился того, что его жизнь вообще вошла в иное русло — русло учебы и протекала теперь в гораздо более приятной и стимулирующей среде, где к нему пришло утешительное ощущение: он тратит себя не напрасно, словно одинокая свеча, догорающая посреди бескрайней пустыни. Ему удалось устроиться помощником учителя в средней школе Мидхерста, а спустя некоторое время, благодаря своевременной стипендии, поступить в Лондонский педагогический колледж, где преподавал профессор Гексли, знаменитый физиолог, ярый сторонник теории Дарвина. Именно он открыл Уэллсу мир как неиссякаемый источник всяческих знаний, из которого каждый должен напиться. Под его руководством Уэллс научился препарировать кроликов и мастерить барометры, участвовал в дебатах по проблемам физики, которые разожгли его воображение, а самое главное — попутно снабдили его материалом и идеями на будущее.
Тогда-то он и начал писать, убежденный в том, что в нем живет потенциальный писатель, который должен научиться делать первые шажки на бумаге, а сводить пока концы с концами ему поможет преподавание. Однако его начальные опыты были всего лишь пародией на литературу, в них не чувствовалось ни таланта, ни воображения, причем он не искал применения научным или общим знаниям, постепенно без всякой системы накапливавшимся в его мозгу, словно старая рухлядь на чердаке. К счастью, судьба снова устроила ему передышку, чтобы он смог поразмышлять над своей неудачей, причем сделала это с той же категоричностью, что и в прошлый раз: он повредил почку во время футбольного матча в Холтовской академии в Рексхэме, где преподавал. Осмотревший его после этой травмы местный врач без колебаний нашел у него туберкулез, а это в те времена было равносильно тому, чтобы одарить его романтической аурой как человека, отмеченного печатью смерти. Вначале потрясенный диагнозом Уэллс воспринял свое новое состояние безнадежно больного мужественно — он ощутил себя персонажем сентиментального романа, хрупким и милым созданием, осужденным на неожиданную и преждевременную смерть, над чьей судьбой дамы проливали столько слез. Но затем он опомнился, решив восстать против зловещей болезни, которая столь самонадеянно сулила ему близкий конец, но не только потому, что она ставила крест на его желании жить и стремлении доказать миру, на что он способен, но и по другой, гораздо более простой и серьезной причине: он не хотел умереть девственником. Вот что заставило его отчаянно уцепиться за жизнь. Можно сказать, это было сексуальное восстание: неизбежность смерти превратила соитие с женщиной в такой необходимый и до безумия желанный опыт, что мысль о том, что он будет похоронен, не изведав его, была для него невыносимой.
Но, как мы говорили, болезнь подарила ему еще одну передышку в его жизненной борьбе, поскольку слово «туберкулез» послужило ему бессрочным пропуском в Аппарк, роскошное имение, раскинувшееся за холмом Картинг-Даун, в котором его мать была экономкой. Там, в уютной солнечной комнате, Уэллс пережил многочисленные перепады в состоянии здоровья, но зато вновь встретился с книгами. За четыре месяца, проведенные в Аппарке, он прочел множество стихов, романов и другой литературы, попадавшей ему в руки, но уже не как ненасытный читатель, а как внимательный новичок в писательском деле, как упорный претендент на место на литературном Парнасе. Он внимательно читал прозу, обращая внимание на гибкость фраз, внутреннюю музыку каждого абзаца, повороты и извивы сюжета, своевременно воскрешенные и извлеченные из недр словаря эпитеты. Он читал, впервые осознавая, что перед ним произведение искусства. Читал глазами исследователя, убежденного, что если внимательно препарировать каждую страницу текста и покопаться в его недрах подобно тому, как он проделывал это с кроликами в педагогическом колледже, то он сумеет воспроизвести любой стиль. Читал с уверенностью, что если будет писать с тем же усердием и использует те же средства, какими пользуются авторы, чьи имена стоят на обложках этих книг, а не те бесцветные и невыразительные приемы, к которым он до сих пор прибегал, то может стать одним из них. Там, в тиши своей уютной комнаты, Уэллс испытал спасительное откровение, своего рода смену перспективы, и это в конце концов спасло ему жизнь. Он понял, что обладает необходимым оружием, чтобы писать, что, к счастью, он с ним родился. И теперь нужно было лишь заточить его и научиться с ним управляться, применить на практике те же уловки и выпады, что и прочие мастера, фехтующие словом. Гораздо яснее сознавая теперь, что такое литературное произведение и чего он может достичь, если вооружится терпением, Уэллс перечитал до сих пор им написанное, ужаснулся и все сжег. Он с удивлением обнаружил, что у него почти полностью отсутствуют элементарные понятия о том, что такое ремесло писателя и какой силой обладают слова. Выходит, до сих пор он по-настоящему и не писал. На самом деле он лишь исписывал листок за листком своими каракулями, считая себя писателем просто потому, что умел сочинять. Но литературой тут и не пахло. Он долго размышлял над этим, бродя среди окружавших Аппарк холмов, поросших тисами, и неожиданно почувствовал непреодолимое желание выздороветь и вернуться в мир, откуда он недостойно сбежал, готовым ко второму раунду благодаря своим новым перчаткам. В общем, можно сказать, что он возродился, подобно птице Феникс, среди вересковых лугов Аппарка.