Картахена
Шрифт:
Глава 1
Живой среди лисиц
Петра
Брата убили на рассвете, а нашли в восемь утра, когда открылся рыбный рынок. Его тело лежало в корыте с солью. Туда обычно кладут рыбу, привезенную с ночного лова, вываливают всю сразу и только потом разбирают, потому что в восемь утра солнце уже высоко, а лед еще не привезли. Уборщик открыл здание и сразу вызвал полицию, а потом на рынке появился сторож, которого разбудила сирена, и сказал, что это Бри, так что мне в Кассино позвонили только в девять, но я была уже в поезде, по дороге домой, а телефон забыла в общежитии колледжа. Матери они тоже звонили,
Полицейские курили, прислонившись к машине, уборщик сидел на корточках возле самых дверей, а за воротами рынка, обнесенного желтой лентой, уже собирался народ. Я помню это до странности ясно, хотя в тот момент совсем не могла смотреть на людей. Помню, что солнце светило брату прямо в лицо, а мне хотелось, чтобы было темно. Помню даже звук, который издают жестяные поддоны, когда их волокут по гранитному полу. Я сидела на этом полу, глядя на лицо брата, румяное и свежее, как будто он только что закрыл глаза. В едва отросших волосах у него сверкала соль, а черная капля крови возле левой ноздри казалась неподвижной божьей коровкой. Рядом с братом лежал кусок зеленой проволоки, похожий на сачок для ловли крабов.
– Кому он мог задолжать? – спросил комиссар. – Можете дать нам список его дружков?
– Долги здесь ни при чем, – ответила я. – Я бы знала. Он бы мне сказал.
– Значит, женщины… – Комиссар махнул рукой сержанту: – Начинайте.
Я поцеловала брата, стряхнула соль с его лица, встала и вышла из гулкого зала, заставленного чисто вымытыми железными столами. На пристани толпились растерянные рыбаки и скупщики, они стояли молча, стараясь на меня не смотреть. Только старый Витантонио кивнул и стянул свою вязаную шапку с головы. Я шла вдоль мола, облизывая соленые губы и думая, что мне сказать матери, когда я приду домой. Все было как всегда: бензиновые разводы в лужах, железные тележки, заваленные рыбой, мокрые сети с запутавшимися в них дыньками поплавков, причальные тумбы, обмотанные пятнистыми канатами. В какой-то момент мне показалось, что все это розыгрыш, дурацкая шутка, и что сейчас у меня за спиной засмеются, затопают, Бри в своих хлюпающих рыбацких сапогах нагонит меня, крепко схватит и приподнимет над землей.
– Эй, Петра, – за спиной послышались торопливые шаги. – Постой. Мне понадобится твоя подпись на бумагах. Зайдешь завтра в участок, ладно?
– Когда можно забрать тело? – Я остановилась и дождалась комиссара. – Мне нужно похоронить брата так, чтобы мама не узнала. Вы мне поможете?
– Ты уверена, что так лучше? – Он посмотрел на меня с недоумением. – Не то чтобы это было незаконно, но уж больно не по-людски. Мать должна оплакать своего сына.
– Мама просто умрет, если узнает. Она и так еле держится.
– Может, мне прислать сержанта, чтобы он сообщил твоей матери? Похороны – это святое. Тебе придется врать всю оставшуюся жизнь, подумай об этом.
– Врать я хорошо умею. – Я кивнула ему и пошла дальше. Солнце уже поднялось над церковью Святой Катерины и теперь светило мне прямо в лицо. Весной день начинается рано, но стоит спуститься сумеркам, как ночь не дает им и получаса, шлепается на землю всей своей тяжестью, как огромная глубоководная рыба на палубу. Слепая, плоская, колотящаяся о железо рыба с зеленой проволочной чешуей.
Весь март я ездила в участок, каждый вторник
О том, чтобы пробраться в «Бриатико», у меня и мысли тогда не было. Мне казалось, что полиция разберется сама, даром, что ли, нашего комиссара прозвали комиссаром, хотя он всего-навсего старшина карабинеров. Сейчас он занимается делом хозяина отеля, которое прогремело на всю округу, мне уже человек шесть о нем рассказали, правда, все по-разному. Жестянщик, живущий по соседству, заходил к нам починить кое-какую утварь и целый час смаковал историю о том, как богача Аверичи пристрелили ночью на его собственной земле и оставили сидеть в беседке, будто спящего.
– Как пить дать, выслеживал свою непутевую перуджийку, – сказал жестянщик, – застал любовников в беседке и получил пулю в грудь, прямо в свое разгневанное сердце. Эту женщину волокли в участок на глазах у всей деревни, да еще в таком виде, что я разглядел наконец ее хваленые груди. Они и впрямь торчат, будто кабачки из грядки!
Я слушала его вполуха, думая о том, что быстро отвыкла от здешней бесцеремонной манеры выражать свои мысли и теперь она вызывает у меня досаду, примерно как поросшая плесенью стена в родительском доме. За несколько лет учебы на севере мне удалось вылепить совсем другую Петру – сухую, скрытную, даже немного жестокую, – и если бы брат мог видеть меня теперь, то был бы рад несказанно. Ему вечно не давали покоя моя трусость и готовность подчиниться обстоятельствам.
Что ж, думала я, комиссар закроет дело Аверичи, а потом возьмется за дело моего брата, надо стиснуть зубы и подождать. Хорошо бы разузнать что-то и самой, поговорить с людьми, записать свои размышления и передать комиссару, когда придет время. Даром, что ли, меня учат на юриста за деньги провинции Кампанья.
На первую неделю я устроилась в рыбную лавку возле бензоколонки, потому что денег совсем не было, и пару раз ночевала в подсобке, отсыпаясь на холщовых мешках, пахнущих винным уксусом. Маме я сказала, что не хочу оставлять ее одну, покуда Бри в море с рыбаками. Она посмотрела на меня с сомнением, но возражать не стала – у нее день на день не приходится. Помню, что я спросила у старого Пеникеллы, в какую компанию брат мог бы устроиться, чтобы исчезнуть надолго, и он записал мне название на пустой папиросной пачке. И мрачно добавил, что к матери будет заходить, приглядывать, хотя и не одобряет мое вранье.
С утра я взвешивала скользких кальмаров, а после двенадцати отмывала руки лимонным соком и отправлялась вниз, на побережье, к карабинерам – шесть километров под гору и столько же обратно, если никто не подберет. Комиссар уже бегать от меня начал, заставлял дежурного врать, что его нет, а если я врывалась в кабинет, встречал меня негромкой, но убедительной бранью. Зато мне показали найденную у брата записку, принесли из архивной комнаты. Там было всего два предложения: «Приходи в час ночи в рощу за каменоломней. Будет тебе то, чего просишь, красавчик». Красавчик было написано на деревенский манер: фишетто. Ну, против записки мне нечего было сказать. Записка любовная. И почерк женский, неуверенный.
Фишетто, так звали ослика, ходившего по кругу в деревенской маслодавильне, каждой осенью мы бегали смотреть на него по утрам, зажав в кулаке угощение – кусок булки или сушеную сливу. В те времена оливки еще не возили в Кастеллабату на масличный пресс. Туго набитые мешки доставлялись на телеге в сарай на окраине деревни, где черный ослик в кожаной упряжи вращал каменные жернова. Глаза у него были печальные, атласно-черные, за это он и получил свое прозвище. У брата глаза были серые, с множеством крапинок, а у меня глаза синие, таких в семье ни у кого не было, кроме тосканской бабушки, которую я никогда не видела.