Картезианская соната
Шрифт:
Мы должны отказаться, при всем нашем величайшем уважении, от декартовского, почти линейного способа рационального объяснения, потому что откровения редко являются плодом усилий разума, карабкающегося с одной конкретной и четко определенной ступеньки на другую, шаг за шагом, ступенька за ступенькой, как карабкается пожарник, спасающий кого-то; скорее они нарастают более извилистым путем, как сливки в сепараторе: обезжиренное молоко опускается вниз, но одновременно бесчисленные капельки жира свободно всплывают вверх, каждая сама по себе, независимая, как монада Лейбница, пока наконец, почти незаметно, не сливаются в массу, покрывающую снятое молоко, и нам остается только снять сливки.
Когда юный Лютер Пеннер, пребывая еще в полном неведении о теории, протирал серебро своей тетки носками, вынутыми из теннисных
Лютер Пеннер усвоил этот урок, наряду со многими другими, либо полученными на собственном опыте (как в данном случае), либо почерпнутыми из литературных источников. И каждый случай был одним из шариков жира, всплывающим вверх для соединения с другими. Он убедился, например, что упомянутая выше детская шалость, пусть импульсивная, была тем не менее адекватной, потому что тетя Энн просто свихнулась на чистоте. Она расхаживала по дому с тряпкой и неустанно протирала подоконники и сиденья стульев, оглаживала абажуры ламп и даже пыталась стирать солнечных зайчиков с оконных стекол, которых в ее доме было видимо-невидимо. Она так успешно развивала в себе эту добродетель, что та превратилась в порок; притом тетка была убеждена, что способствует воспитанию Лютера, заставляя его участвовать в мытье посуды после обеда и расстановке по местам приборов, в том числе и серебра (он оказывал эту услугу без всякой охоты, подчиняясь многозначительному взгляду матери). Лютеру запомнилось, что особенно он невзлюбил белоснежный передничек размером с носовой платок, который тетка завязывала на талии поверх строгих темных платьев собственного покроя, — защита скорее символическая, чем практическая, — и передничек этот придавал тетке вид горничной — сравнение это целиком основывалось на кинофильмах, поскольку в натуре Пеннер ни горничной, ни чего похожего не видывал.
Он понял также в должный час, насколько рискованное это занятие — ковырять ножами и вилками между пальцев ног, и как несладко бы ему пришлось, застань его кто за этим занятием в буфетной.
Наказание соответствовало бы преступлению. Этот древний принцип правосудия, правильно интерпретируемый, оказывался справедливым снова и снова. Даже если тетя Шпац чокнулась на борьбе с грязью и микробами, она все же не заслуживала учиненной Лютером низменной и нечистой шутки, поскольку никогда ни словом, ни взглядом, ни делом не обижала племянника, даже не называла его «племянником» и не проявляла обычного в их семействе презрения. Короче говоря, по причине своей юности и неразумия Лютер поступил несправедливо. Он подверг себя риску с различных сторон, проявил небрежность в обращении с силой, дарованной ему, и потому вляпался, так сказать, в грязь по колено.
Впоследствии Пеннер прочел книгу Джорджа Оруэлла «Париж и Лондон вдоль и поперек» и признал, что многие выходки поваров и официантов относительно клиентов принадлежали к тому же классу возмездий сомнительной чистоты, что и его фокус с носками: повара могли плюнуть в суп, обрабатывать мясо грязными руками, слизывать мясной сок своими сладострастными языками. Официанты поступали более низко, когда смазывали себе прическу заказанным соусом, потому что возмездие предполагает наличие соответствующего оскорбления чести, а какая честь могла быть у официантов, которым полагалось называть всех посетителей «сэр» и «мэм» и кланяться всякому, кто мог дать на чай? По воскресеньям официант, угощая жену и детей мороженым, мог быть высокомерен с обслугой, поскольку в воскресном костюме, в обществе детей, с Луизой, висящей у него на локте, как тросточка, он был клиентом, то есть господином; но на работе, в
«Следить за чистотой, — писал Оруэлл, а Пеннер запоминал, — это грязная работа».
Томас Гоббс утверждал, что нормальное состояние природы — это состояние войны, войны всех со всеми, и в некотором отношении это утверждение касалось также школьного двора. На переменах Пеннер убегал в дальний угол и пытался спрятаться за кустом или деревом, то одним, то другим, но обычно это не спасало, мучители шли по пятам, дразня, хихикая, угрожая, и наконец настигали его и осуществляли угрозы: щипали за руки, дергали за уши, распевая мерзкие песни вроде «Дай мне зад, дай мне рот, корень мой везде пройдет» и прочее в том же духе, а Лютер вжимался спиною в ствол дерева, хотя оно не помогало, потому что длинные руки Киба обхватывали его вместе со стволом, а тогда некий мерзавец, ангелок с виду, по имени Ларри (Лютер говорил им, что его имя — настоящее, церковное, а у них — Киб, Сиф, Ларри — названия болезней), пинал его в живот, пока наконец Лютер не сообразил сразу после звонка набрать в рот воды из фонтанчика и удержать до тех пор, пока его не ударили, и выплюнуть все, вместе со слюной, прямо в изумленное лицо Ларри; эта выдумка позволяла притвориться, будто его лишь непроизвольно стошнило и это вовсе не акт сознательной агрессии, а реакция на боль и испуг, а следовательно, не заслуживает наказания.
— И вовсе мое имя ни от какой болезни!
— Вот и нет, Сиф — от болезни, которую подхватывают, когда трахаются.
— А меня вовсе и не Сиф зовут.
— Ничего подобного, все так тебя зовут: Сиф, Сиф, Сиф! Ты весь покроешься прыщами, — пообещал ему Лютер, и это была уместная импровизация, потому что Сиф страдал от юношеских угрей. — И может, даже спятишь, когда прыщи доберутся до мозга! Киб — это сокращение, так же как Сиф, от слова «кибернетика», а это — болезнь яичек. Они распухают, как шары. И ничего с этим поделать нельзя.
— Э, ты это все выдумал!
— Я это в книжках читал. В книжках про разные гадости. Яички распухнут и лопнут. Понимаешь, эти киберы, они растут внутри, раздуваются, а потом — хлоп!
— Врешь!
— Растут — как картошка под землей.
— Врешь! — махнул рукой Киб, но прежней уверенности в нем уже не чувствовалось.
Когда вы мучили меня, я молился, чтобы Иисус вас простил. Так маленький Райнер, как пишет Рильке, сказал своим преследователям в военной школе. За что и заработал очередную трепку. Потому что подставление второй щеки есть первоклассное отмщение, приводящее врага в ярость.
— Ларри — это не болезнь!
— Как раз болезнь, называется ларригит. Кто заболеет, не может больше производить никаких звуков. Ни говорить, ни рыгать, ни хныкать, и суставы у тебя не будут трещать, и пукать не будешь. Не стонать, не шипеть и не бурчать, ты даже храпеть во сне уже не можешь — тело не издает ни единого звука, как будто тебя всего залили смазкой, и зубы не скрипят, когда ешь.
— Чепуха все это, у меня имя вовсе другое!
— Скажешь тоже. Ларри — ларригит, ничего не другое!
Ларри пожаловался своему папе, который категорически опроверг инсинуацию и высмеивал — долго и громко — собственного отпрыска за подобную глупость, что донельзя разозлило Ларри, и в следующий раз, когда Киб схватил Лютера, внезапно подойдя сзади, так что тот не успел добраться до дерева, Ларри пнул его разок в голень, дважды врезал коленом в пах и добавил еще три быстрых удара в живот. И случилось так, что избиение, проводимое Кибом, Сифом и Ларри, наконец-то было замечено одним из учителей, и всех четверых потащили к директору для дачи объяснений. У Киба не хватило духу пересказать данные о распухающих яичках столь важной особе, а поскольку его допрашивали первого, его стеснительность передалась и остальным; им представлялось, что промолчать — значит проявить мужество, а там будь что будет. Было же следующее: всем досталась одинаковая порка, в том числе и Лютеру, так как директор (некто Гораций Мак-Тмин) решил, что он каким-то своим поступком спровоцировал нападение.