Картина паломничества
Шрифт:
Поэтому он приобрел писательскую осанку и соответствующие повадки. Тут не проводится мысль, что писатель как таковой, мол, абсолютно узнаваем, тут указывается лишь на то обстоятельство, что любой прохожий, даже самый неискушенный или вовсе недалекий человек, завидев твердо и с аккуратной величавостью вышагивающего по улице Буслова, непременно должен был заподозрить, что перед ним господин не только мыслящий и глубоко чувствующий, но и умеющий превосходно выражать свои мысли и чувства. Буслов выходил на улицу и продвигался в деревянной неразберихе домишек горделиво, погруженный в раздумья, отнюдь не с намерением оставить, как-то даже с нарочитым усилием отпечатать свой след в истории. Он выступал, не столько в собственном представлении, сколько в беглых понятиях о нем встречных, уже прямо человеком, который такой след оставил.
Буслов сразу рассудил, что в тексте в качестве критики отвратительной мировой действительности должна быть высказана идея о массовости и безличности всего нынешнего, отнюдь не
– вскрикивал писатель мысленно. Готовилось воинство к великой битве на Куликовом поле. Его составляли, поди-ка, люди не слишком образованные и едва ли достигшие выспренних понятий о порядочности, но - живые, и трудно представить, чтобы они могли почитать за высшую необходимость для себя добыть...
– задумывался Буслов, прежде тем перекинуться на обличение мелочей жизни; но это сделать было нужно, и он восклицал: - ... тот или иной шампунь! Назвав вещь своим именем, а получив житейский вздор, недостойный и мимолетного помысла, Буслов тушевался, выжатым человечком кувыркался в приливе тошноты, прятался от обжигающих взоров великих. Однако творческий процесс переходов от большого к малому, от смешного к великому был неостановим, и он, встряхнувшись, продолжал. Не допускаю и мысли, чтобы герои битвы Куликовской стали рассуждать о пользе какой-нибудь зубной пасты. Лоскутников, тот стал бы!
– Скрипел Буслов зубами в своей безнадежной ярости.
– А все искания и стремления нынешних людей в той или иной степени уподобляются этим страстям по шампуню и зубной пасте, обличал мыслитель, - и потому они, нынешние, смехотворны и позорны. Они как бабы. Рожи у них сладенькие, улыбаются приторно, и голоса у них мяукающие. Уже и женщин-то настоящих не надобно! Я про хамов не говорю. Это я про так называемых избранных, хам, он приходит, чтобы рассудить по-своему, в последнем акте наших комических драм, а что до так называемой элиты, то она вся нынче, кажется, в модельерах, в мире моды, шьет длинноногим девицам и молодящимся дамам шикарные наряды. Каждый из них воображает себя пупом земли, а на деле все они безлики и стерты в толпе. Лоскутниковы!
– назвал людей Буслов и, сознавая, что не совсем справедлив по отношению к своему приятелю, скорчил презрительную гримасу.
Лоскутников, тот зажил куда расслабленней. Городок был невелик, и он имел частые случайные встречи то с Бусловым, то с Чулихиным, которые тотчас напоминали ему о каких-то не вполне заживших ранах их недавнего путешествия. Но с Бусловым Лоскутников больше не говорил ни о чем существенном, не спрашивал у него, что ему еще поделать в области идей и высоких соображений, не пытался с его помощью решить те или иные трудные задачи. И так было не потому, что он перестал доверять Буслову или по-настоящему невзлюбил его, а потому, что никакой пытливости уже не возникало у него и никаких особых задач он теперь не ставил перед собой, по крайней мере, при виде Буслова. Встреча принуждала их к разговору, и они говорили о пустяках, о погоде. Лето уже сменилось довольно-таки прохладной осенью, и о начинающихся ненастьях стоило, конечно, потолковать. Бедный, живущий на гроши, несостоятельный Лоскутников начал кутаться в ветхое пальтишко и часто, складывая руки на груди, чтобы прикрыть от ветра голую шею, смотрел прямо перед собой несчастным, брошенным на улице котенком. А на то, что творилось в его душе, Буслов взирал свысока и с отвлеченной усмешкой.
Зато Чулихину бедолага иногда жаловался на свою незадавшуюся жизнь. И были основательные причины для жалоб. В газете на него больше не смотрели как на человека, способного заменить Буслова, а в будущем и самого редактора. Лоскутникову теперь казалось, что было время, т.е. тотчас после увольнения Буслова, когда на него именно так смотрели. А раз он перестал пользоваться славой потенциального достойного преемника великих людей, то соответственно и перестали замечать его действительные достоинства и способности. Постепенно у него отобрали некоторые из тем, которые он вел раньше, и отдали их людям, на взгляд Лоскутникова, бездарным и никчемным. Эта постепенность произошла, в сущности, столь быстро, что Лоскутников и оглянуться не успел, и только ахнул, и почувствовал себя нагло и подло обманутым. Он ограблен, обобран до нитки. Окружающие подкапываются под него. Зачем они это делают, Лоскутников не понимал, ведь он никоим образом не принадлежал к тому человеческому типу, который всех раздражает, всем мешает и только ленивого не провоцирует на дурные поступки. Лоскутников... кому он как кость в горле? кому он наступил на больную мозоль? да никому!.. а между тем его откровенно травят, подталкивают его к разбитому корыту. Ему мстят, как если бы он кому-то перебежал дорогу. Но кому же? Пусть скажут. Пусть укажут. И окажется, что никому. А все-таки убивают, режут без ножа. Все-таки грабят, отнимают последнее. Так обрисовывал Лоскутников свое положение Чулихину. Он стремился укрепить в сознании живописца образ некоего Лоскутникова, сидящего на бобах.
Но едва Чулихин тем или иным способом подтверждал, что зарисовки приятеля произвели на него неизгладимое впечатление, реальный Лоскутников, в дрянном пальтишке, этот печальный котенок, сохранивший, однако, бойкость и по-своему даже веселый нрав, начинал вдруг скептически усмехаться и доказывать, что он, достигнув особого смирения, вполне доволен своей участью. Пусть он живет на гроши, что ж с того, ему хватает, уже и то ладно, что не приходится класть зубы на полку. Не протягивает он ноги. Запутать Чулихина Лоскутникову не удавалось, если он этого впрямь добивался. Живописец одинаково верил и в Лоскутникова, сидящего на бобах, и в смиренного Лоскутникова, который довольствуется малым. Наверное, эта доверчивость возникала оттого, что Лоскутников строил образы неких своих жизней фактически на готовых формулах, т.е. на поговорках и прибаутках, выработанных народной мудростью, и Чулихин, мгновенно и точно схватывая их, с легкостью видел за ними истинный образ Лоскутникова, человека, готового в своей печали потянуться к нему и с бесконечной доверительностью вывернуть себя перед ним наизнанку. Чулихин это ценил. У него совсем не было нужды в том, чтобы Лоскутников действительно выворачивался перед ним наизнанку, но его постоянную и нетребовательную готовность к этому он ставил весьма высоко и за нее любил приятеля.
Однажды, придя к тому торговому месту, которое теперь надежно имел Чулихин возле кремлевских стен, Лоскутников сказал ему:
– А все же странно, что я, много прочитавший и узнавший, так никому и не пригодился.
Чулихин решил пошутить. Отодвинув Лоскутникова в сторону, он заверещал:
– А ну подходи, налетай! Матрешки продаю, поделки разные!..
Лоскутников смеялся, довольный тем, что Чулихин в роли торговца выглядит забавным, в некотором роде блестящим человеком.
– Все зависит от того, в какой точке постижения этой странности ты находишься, - сказал живописец.
– До или после?
– Что же от этого зависит?
– удивился Лоскутников.
– Если ты еще не дорос до полного понимания этой самой странности, значит, ты все еще пытаешься как-то срежиссировать свою жизнь. Если перерос и просто оглядываешься назад, на свое прошлое, что-то в нем грустно констатируя, значит, ты сравнялся со мной, который не удивляется тому, что вынужден торговать матрешками вместо того, чтобы быть всеми признанным мастером и гением.
– Но ты не создал ни одной великой картины, - простодушно заметил Лоскутников.
– Тем не менее я тоже в положении человека, который никому не пригодился.
Лоскутников зло усмехнулся.
– Ты пригодился Буслову, - сказал он.
– Вон он какой стал, не подступишься! А все благодаря тебе. Он напитался твоей кровью.
– Ты неправильно понимаешь Буслова, - возразил Чулихин.
– Он сейчас стоит на самой острой точке вершины, откуда ему непременно придется шагнуть в ту или иную сторону. А выбор у него, однако, невелик. Либо он окончательно бросается в литературную пучину, в так называемое литературное море и плывет по его бурным, но прекрасным волнам, либо совершает ошибочный для него шаг, проваливается в пустоту и кончает дни в сумасшедшем доме.
– И ты спокойно говоришь об этом?
– Неправильно понимаешь ты и меня. Я не создал и никогда не создам великой картины. Тем не менее Господь сподобил меня на создание истинного шедевра. В отличие от тебя и от Буслова я прежде всего труженик. И за это вознагражден.
– Как же называется твой шедевр?
– Не ошибешься, назвав его картиной паломничества.
– Это конкретно те волнующие приключения, которые ты нам недавно устроил?
– Нет, это картина, писанная маслом, на холсте, который я купил на последние деньги в магазинчике неподалеку отсюда.
Лоскутников был в недоумении.
– А у нас еще сохранились магазины, в которых продают что-то для художников, для мастеров кисти?
– восклицал он.
– Я думал, у нас торгуют теперь только кофе и сигаретами. Или вот еще матрешками.
– Ты потому так мыслишь, что слишком много пьешь кофе и куришь. А о матрешках знаешь, что я, добрая душа, могу подарить тебе любую из них. Нет, брат, тебе еще многое предстоит познать, на многое открыть глаза.
– Матрешки мне без надобности, - сухо заметил Лоскутников.
– А на твою картину посмотреть я хочу.