Картины русской жизни. Отрадное и безотрадное
Шрифт:
Неприятно только было, что в соседней комнате, густо набитой студентами и нигилистками, и особенно табачным дымом, сначала топотом, а потом все громче не прекращались страстные споры; боже, эти люди увлеклись до того, что почти кричали.
Наконец Серов остановился. Он откинул гордо голову и крикнул властно и прозаически, повернувшись к галдящим:
– Если вы будете так разговаривать, я перестану играть!
Его стали успокаивать. Молодежь замолчала. Ей стало стыдно.
Оглянувшись через некоторое время, я увидел, что недалеко от меня
Она посмотрела на меня с презрительной строгостью и, едва сдерживая ироническую улыбку, ушла в область кошмарного табачного дыма и принудительного молчания…
На другой день я спросил Антокольского:
– Отчего это хозяйка с насмешкой и презрением отошла от меня, когда я хотел уступить ей свой стул?
– А это, видишь, новая молодежь считает эти светские манеры пошлостью. Девицы и мужчины равны; а это ухаживание их оскорбляет… У студентов брошена давно вся эта средневековая китайщина.
– Вот как! Будем знать… А я думал, не выпачкана ли у меня физиономия в красках; но я уж так старался, собираясь на вечер, – не могло быть… Скажи, пожалуйста, она не любит музыку? – продолжал я расспросы о Серовой. – Что? ведь это ее гости так шумели?
– О, она музыкантша сама, и еще неизвестно, кто выше. У нее особая «мастерская», как она называет. Просто комната, и стоит рояль, – вот и вся мастерская.
– Да ведь в их квартире так много комнат.
– Ну, это ему мешает. Музыкантам невозможно вместе работать: друг друга сбивать будут. Притом он старик раздражительный…
– А она и волосы стрижет; форменная нигилистка!
– О, какой она правдивый и хороший человек!.. В то время я и в мыслях ничего не мог держать о живописце Валентине Серове и не знал, есть ли он на свете.
Впоследствии, глядя иногда на Валентина, видя его серые глаза, я находил огромное сходство с глазами отца.
Но какая разница, какая противоположность характеров! Отец любит внешний эффект; он романтик, его восхищает даже его собственная внешняя талантливость, живость, блестящее образование, красивая, культурная речь, как блестками трогавшаяся фразами других языков: он много знал, любил свои занятия и красовался ими.
А сын его Валентин всю жизнь держал себя в шорах и на мундштуке, не дозволяя себе никаких романтических выходок. Все это казалось ему пошлостью; он не терпел в себе и других ни малейшего избитого места: ни в движениях, ни в разговоре, ни в живописи, ни в сочинении, ни в позах своих портретов.
Я забыл сказать: на вечере тогда, окруженный своими поклонниками, Серов главным образом рассказывал свои впечатления о венском съезде музыкального мира по случаю столетия со дня рождения Бетховена. Он был командирован туда Русским музыкальным обществом. Был принят там с большим почетом, так как, кроме личных знакомств с разными величинами музыкального мира, он имел еще очень солидные рекомендации от великой княгини Елены Павловны, своей большой покровительницы и поклонницы, к общей зависти всей администрации подведомственных ей учреждений.
Сколько было по его адресу сплетен и оскорбительных пасквилей! Но он очень дорожил своими визитами ко двору ее высочества. Любил и умел быть представительным и по чину своему действительного статского советника, и по образованию, манерам, и, наконец, по внешности – придворного артиста николаевских времен.
Фестивали и торжества, которые так умеют использовать немцы, произвели на Серова огромное впечатление. Он показывал всем прекрасную бронзовую медаль с профилем головы Бетховена (впоследствии эта медаль с особым уважением хранилась у Валентина Александровича).
Однако эти великие празднества повлияли на горячую, увлекающуюся натуру Александра Николаевича и тяжело отозвались на его здоровье. Кроме того, будучи издателем и редактором журнала «Музыка и театр», при своей горячности и живом кипении, он реагировал на все нападки и лично на него и на его высокоэстетическое направление. Александр Николаевич выходил из себя и в свои пятьдесят лет горел, как самый задорный юноша.
Я встретил потом Валентину Семеновну, кажется, в мастерской Антокольского. Она уже не казалась столь резко выраженным типом нигилистки сугубого закала и с большим чувством преклонения перед Серовым горевала, что с самого приезда из Вены здоровье его пошатнулось.
Там, при своей непоседливой взвинченности, он совершенно забывал о себе. И иногда весь день питался только кофе и мороженым. И всем этим он расстроил там свои нервы до того, что теперь решительно не знали, как к нему подойти…
Так тяжела, так невозможна становилась жизнь!..
Ее спасала только своя мастерская, куда она уходила всякую свободную минуту и где отдавалась музыке. Она изучала классиков и сама пробовала сочинять, что и сказалось впоследствии в ее музыкальных произведениях («Уриэль Акоста» и другие).
Кроме того, по кодексу круга нигилисток, к которому она серьезно относилась и строго принадлежала, она изучала с особым усердием запрещенную тогда литературу и нашу могучую публицистику того времени (Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Шелгунов, Антонович и другие). Молодежью шестидесятых годов все это схватывалось на лету. Авторитеты свергались, и все веровали тогда только в авторитеты Бюхнера, Молешота, Фейербаха, Милля, Лассаля, Смайльса и других.
Ах, сколько было насмешек со стороны ретроградов, эстетов! Сколько рассказов, анекдотов о коммунах!..
Особенно забавен был рассказ об обряде посвящения молодой провинциальной поповны или светской барышни в орден нигилисток.
Молодая, здоровая, с пышными волосами, большею частью провинциалка, большею частью дочь священника, робко, с благоговением переступала порог заседания организационного Комитета. И там новопоступающей предлагались три вопроса, в торжественной обстановке, с мрачными, таинственными свидетелями.
Исполнитель обряда обрезания косы с острыми ножницами был близко.