Картотека живых
Шрифт:
Лейтхольд запер калитку и побежал к конторе. Там за столом сидели Зденек и Хорст. Один приводил в порядок картотеку, другой изготовлял нарукавные повязки. Хорст вскочил, четко отрапортовал. Россхаупт почти ласково взглянула на него, впервые за весь день.
— Немец, — сказала она, — служил в армии?
— Обер-ефрейтором! Награжден железным крестом, осмелюсь доложить!
— Хорошо, — кивнула она. — Но ты слишком смазлив, тебя нельзя здесь оставить. Выйди и возьми с собой этого задрипанного писаря. Из заключенных здесь останется только так называемый доктор. Стол отодвиньте подальше к стене, эту скамейку
У Лейтхольда голова шла кругом. Когда он впервые вошел в женский барак, его ошеломил оглушительный крик, гомон, стук деревянных башмаков. У дверей его встретила черноглазая девушка и, став «смирно», крикнула:
— Achtung!
Воцарилась тишина. Девушки в синевато-серых платьях и платочках стояли в проходе у нар и все как одна глядели на покрасневшую правую щеку Лейтхольда. Левая щека эсэсовца осталась белой, и глаз над ней язвительно смотрел в пустоту. Девушка, крикнувшая «Achtung!», сразу смекнула, что тощему эсэсовцу не по себе в присутствии стольких женщин. Глаза у нее сверкнули, она выпятила грудь и отрапортовала:
— Тридцать девять венгерок, битташон!
Это совсем неофициальное «битташон» [12] она прощебетала так, что Лейтхольду сразу вспомнились веселые фильмы с Марикой Рокк, и он сделал шаг назад, словно опасаясь, что грудь этой девушки коснется его мундира. От внимания женщин не ускользнуло это невольное движение. Самые молоденькие закусили губу, чтобы не прыснуть. «Ай да Юлишка! — думали они. — Ну и бестия!»
— Вы здесь блоковая? — спросил Лейтхольд. — Отделите двадцать человек и приведите их к калитке.
12
Испорченное немецкое «bitte schon» — «пожалуйста».
Он повернулся и зашагал прочь. Отперев калитку, он пропустил группу, которая, стуча башмаками, последовала за ним, опять запер замок и повел девушек в контору. Там он вздохнул с облегчением: командование приняла Россхаупт.
— Все в глубину комнаты, за занавеску, и раздеться! — гаркнула она, как на плацу. — А вы приготовьте документы, — был приказ Лейтхольду.
Девушки в деревянных башмаках исчезли за занавеской. Лейтхольд несмело нагнулся к надзирательнице.
— В подобном осмотре, я полагаю, нет надобности. У нас есть медицинское заключение из Освенцима. Там их тщательно осматривали…
Россхауптиха смерила его уничтожающим взглядом.
— А вы бывали когда-нибудь в Освенциме? Нет. Так не вмешивайтесь! Там у них массовое предприятие, а мы отбираем индивидуально. Будем определять, кого послать на кухню эсэс, кого уборщицами в казарму охраны, Хотите, чтобы какая-нибудь из них занесла вам туда вшей, чесотку или еще что-нибудь похуже?
В щели между двумя одеялами, придерживаемыми невидимыми руками, появилась круглая головка Юлишки.
— Белье можно не снимать, битташон? — спросила она.
Но на Россхауптиху ее опереточное щебетание не подействовало.
— Заткнись, безмозглая свинья! Сказано — раздеться, значит, должно быть
За занавеской было тесно. Двадцать девушек столпились около четырех коек и зубоврачебного кресла. Они расшнуровывали деревянные башмаки, снимали платочки со стриженых голов, сбрасывали платья из синевато-серой саржи и оставались в ветхих тельняшках и безобразных шароварах. Но и это пришлось снять. В который уже раз? Опять, что ли, «селекция»? Или что-нибудь похуже?
В Освенциме женщины подвергались таким же осмотрам, как и мужчины, они по многу раз проходили нагими перед эсэсовским врачом Менгелем, и наконец из многих тысяч женщин — старух, матерей, сестер — была отобрана лишь эта горсточка самых крепких девушек. В душевое помещение, где парикмахеры из заключенных снимали им волосы, беззастенчиво входили эсэсовцы, помахивали стеками, щеголяли начищенными сапогами, указывали на «лучшие экземпляры», говорили гадости.
Иной раз целые толпы белотелых и смуглых девушек, выгнанных нагими из бани, оставались во дворе, огражденном колючей проволокой, и расхаживали там, будто это было самым привычным делом. Во дворе была грязь, с серого осеннего неба моросил дождь, а они стояли, переминаясь с ноги на ногу.
Сперва они часто плакали, вспоминая матерей, которые при «селекции» попали «на плохую сторону», вспоминая бабушек и сестер, а некоторые детей. Они оплакивали себя, свои остриженные волосы, свой поруганный стыд, свое тело, измученное стужей и дождем. Но прошло время, и они свыклись с этим зоологическим бытом. И, если мимо проходили эсэсовцы, отпускавшие гнусные шуточки, женщинам было все равно. Ну и пусть! Только Юлишка иногда повторяла слышанное: «Это же кобылицы, а не девушки, черт подери!» И от этой странной похвалы в глазах ее вспыхивала гордость.
Девушкам выдали безобразное белье, платья до колен, деревянные башмаки на босу ногу, головные платки, а в последний день даже тесные детские зимние пальто, оставшиеся от малолетних жертв крематория. Потом их загнали в вагоны — и начался бесконечный переезд. Здесь тоже сложился коллектив, восемьдесят девушек привыкли слушаться своих вожаков — решительную, смелую Юлишку, серьезную, рассудительную Илону, набожную Магду, самую старшую из всех. На станцию Гиглинг их вагон прибыл отдельно, и потому коллектив не распался. Сообща они тронулись в путь. Все они были молоды, все были соотечественницы, ехали они не в такой тесноте, как мужчины, больная оказалась только одна. И, так как женщины вообще легче переносят лишения (хотя мужчины никогда не верят этому), они даже запели на ходу.
В поезде мужчины волновались: их пугала перспектива Маутхаузена, Дахау и прочее. Женщины плакали лишь по одной причине: Магда уверяла, что нацисты отправляют их в рабочие лагеря и поместят там в дом терпимости. Она твердо решила в этом случае покончить с собой. Шестеро заплаканных подруг все время жались к Магде, молились, обнимались и бесконечно клялись друг другу, что последуют ее примеру. Илоне стоило немалых усилий побороть это истерическое настроение, которое чуть не охватило весь вагон. Но вместе с тем ее раздражал вызывающий смех Юлишки, которая называла Магду святошей и уверяла подруг, что в проститутки их не возьмут, потому что они не так уж хороши собой.