Карты в зеркале
Шрифт:
— Хочешь получить работу?
— Не помешает, — ответил Амаса.
Старший конюшенный многозначительно оглядел нагого Амасу.
— Ты что, постишься?
Амаса покачал головой.
— Я оставил одежду на дороге, только и всего.
— Нужно внимательнее относиться к своим вещам. Я могу выдать тебе ливрею, но целый год буду вычитать ее стоимость из твоего жалованья.
Амаса пожал плечами. Он не знал, на что здесь тратить деньги.
Его новая работа оказалась тяжелой и монотонной, но все равно понравилась ему. К тому же нескончаемое разнообразие
Амаса любил утренние молитвы, когда епископ в серебристом облачении произносил величественные слова и слуги, толпившиеся во внутреннем дворе, неуклюже подражали жестам священника. Ему нравилось бежать за каретой епископа: по обеим сторонам улицы стоял народ, а епископ бросал из окна кареты мелкие монетки. Жители радостно кричали «ура!», и слуги тоже радовались, ведь им доставалась часть денег. Они тратили эти деньги на выпивку, а Амаса сидел с ними, слушая их песни и истории.
Он любил сопровождать епископа, когда тот посещал церковь, посольство или знатный дом. Амаса с интересом разглядывал женские наряды: они как будто полностью отвечали строгим требованиям скромности и целомудрия, но стоило присмотреться, и глаз улавливал и признаки роскоши, и почти откровенную похоть, мастерски прикрывавшуюся скромностью и целомудрием. Все это считалось вполне благопристойным и даже богоугодным. Амаса не удивлялся. Он давно понял, что оборотная сторона молитв и духовного экстаза — пламень плотской страсти.
Годы, проведенные почти на краю пустыни, научили Амасу ценить то, на что остальные слуги не обращали внимания. Там, где он жил, питьевую воду привозили из других мест, ее приходилось беречь. Амаса не сразу избавился от привычки наливать лишь столько воды, сколько он мог выпить. А если бы там, где он раньше жил, он вымылся бы так, как мылись в бане слуги — щедро расплескивая воду, — ему нечем стало бы поливать посевы. Рядом с пустыней даже лужица мочи привлекала мелких зверей, не говоря уже о насекомых.
Здешние жители называли Иерусалим городом камня и огня, но для Амасы он был городом жизни и воды, которая стоила дороже золота, вечно меняющего хозяев.
Конюшенные неплохо приняли Амасу, но его отделял от них невидимый барьер. Мало того, что он был пришлым; он явился в Иерусалим совершенно голым и не испугался предстать перед Господом перепачканным в навозе. Для отчужденности слуг были и другие причины.
Амаса не обижался. Он познал привкус смерти и подходил к жизни с иными мерками. Он понимал простые удовольствия, которые так много значили для конюшенных, но не нуждался в них и не мог этого скрыть.
Однажды настоятель передал управляющему, тот — старшему конюшенному, а старший конюшенный — Амасе и всем остальным, чтобы они трижды тщательно вымылись с мылом. Старожилы сразу поняли, в чем дело, и от них Амаса узнал о приближающемся празднике, именуемом Царским Молением, который устраивался каждые семь лет. Епископ будет участвовать в торжественных церемониях, и слуги должны его сопровождать — безупречно чистые, в отглаженных ливреях, с волосами, пахнущими благовониями. А самое главное — они увидят царя и царицу.
— Она красивая? — спросил Амаса, пораженный тем, с каким благоговением эти грубоватые и непочтительные люди говорят о царице.
Слуги со смехом ответили, что царица похожа на гору, на луну и даже на целую планету.
Но вдруг на голову старой служанки села бабочка, и смех мгновенно стих.
— Бабочка, — зашептались слуги.
Глаза старухи затуманились, и она сказала:
— Знай, блаженный Амаса: для тех, кто способен видеть, царица восхитительно прекрасна.
— Слышите? — перешептывались слуги. — Бабочка говорит с новеньким, который явился сюда нагим.
— О блаженный Амаса, из всех святых, что являлись сюда из большого мира, из всех мудрых и изможденных душ ты самый мудрый, самый изможденный и самый святой.
Слушая голос бабочки, Амаса трепетал. Он вдруг вспомнил, как перебирался через Экдиппскую пропасть, чувствуя, что в любую секунду она может разверзнуться и поглотить его.
— Мы привели тебя сюда, чтобы спасти ее, спасти ее, спасти ее, — говорила старуха, глядя в глаза Амасы.
Тот покачал головой.
— С меня достаточно подвигов, — сказал он.
Изо рта старухи хлынула пена, из ушей потекла сера, из носа — слизь, глаза переполнились сверкающими слезами.
Амаса протянул руку к бабочке на голове старухи — к хрупкой бабочке, доставившей несчастной служанке столько страданий. Он взял бабочку в руку, сложил ее крылышки, прикрыл левой рукой и… раздавил! Раздался громкий хруст, точно надломился прутик, но из бабочки не вытекло ни слизи, ни раздавленных внутренностей. Она была сделана из чего-то прочного, как металл, но ломкого, как пластик. Между половинками мертвой бабочки заплясали электрические искорки и быстро погасли.
Старуха упала. Слуги осторожно вытерли ей лицо и унесли. Никто не заговорил с Амасой, только старший конюшенный ошеломленно поглядел на него и спросил:
— И с чего это тебе захотелось жить вечно?
Амаса пожал плечами. Как он мог объяснить, что просто решил облегчить страдания старухи и поэтому убил бабочку? К тому же его отвлекло странное жужжание в голове. Там словно щелкали крошечные переключатели, открывались и закрывались крошечные задвижки, а микроскопические контакты без конца меняли свою полярность. Перед глазами мелькали картины, но он не успевал к ним приглядеться.
«Теперь я вижу мир глазами бабочки, — подумал Амаса. — А громадный механизм, который называется разумом Иерусалима, видит мир моими глазами».
Серый в ожидании замер у окна. Здесь! Каким-то чудом (не важно каким) он это понял. Он знал, что рожден для этого мгновения, что цель всей его жизни — по ту сторону окна. Он был голоден, но сейчас не время было отвлекаться на добывание пищи. Его разбухшая тычинка дрожала от вожделения. Серый знал: нынче ночью он удовлетворит свои желания.