Кащеева цепь
Шрифт:
Неузнаваемо было в Тиргартене сравнительно с будничным днем. По дорожкам пешеходов движется плотная масса по-праздничному разодетых людей, и все идут в одну сторону, куда-то на праздник стрелков. Всадники на отличных лошадках мелким извращенным галопом скачут по своим отдельным дорожкам. Алпатов обратил внимание на огромную распаренную женщину на велосипеде, за ней ехали на маленьких велосипедах ее дети и под конец отец со множеством узелков и у себя на пуговицах, и прицепленных сзади и спереди к велосипеду. У небольшого пивного ларька Отто остановился и предложил Алпатову и Августу большую Берлинскую Белую. И когда Алпатов опустошил этот огромный, почти в человеческую голову, стеклянный сосуд солодового пива, ему опять показались все очень добродушными и очень хорошими. Но в толпе началось отчего-то смятение, потом все остановилось, и пешеходы, и всадники, и та толстая женщина стояла с велосипедом у дерева,
— Император, я вам говорил, покажу императора. И показался Вильгельм. Алпатов сразу узнал его по усам, вздернутым вверх. С ним в экипаже сидел генерал. Вокруг все кричали «hoch», и многие бросали вверх фуражки. А когда коляска поравнялась, Отто и Август тоже сняли фуражки.
Мина и Эльза закричали «hoch».
Император проехал, и все снова двинулось вперед в прежнем порядке. Отто обернулся к Алпатову, радостный, и сказал:
— Ну вот, я вам обещал и показал, только, извините меня, если в другой раз вам придется встретиться с императором, надо кланяться.
— Вот еще, — ответил Алпатов, — почему же я должен кланяться вашему императору, если я и своему царю бы не поклонился.
— Потому, — ответил Отто, — что я поклонился, и вы идете со мной как знакомый. Ведь если вы поклонитесь своему знакомому, должен и я поклониться. Такой обычай у нас.
— Но разве император достоин поклона социал-демократа?
Отто смешался и добродушно задумался.
— Август Бебель, например, — продолжал Алпатов, — он бы, наверно, не стал кланяться и кричать императору «hoch».
— Бебель — вождь, — сказал задумчиво Отто, — ему ведь это можно и нужно, я же человек обыкновенный, нечего скрывать от себя, вы сами видели, у нас в народе любят императора, все кланяются, все кричат, зачем же я буду отставать от всех, разве этим возьмешь? ;
И Алпатову показалась в искреннем голосе Отто какая-то правда, маленькая, коротенькая, местная правда, но из-за которой никак нельзя, и неприлично, и глупо ставить ежом большую правду: все равно же и Бебель не стал говорить о мировой катастрофе, когда цифры доказывали маленькую правду невозможности даже простой забастовки. И эта коротенькая необходимая правда ему опять показалась свойством доброго немецкого пива, каким-то непостижимо простым и необходимо смиренным законом, почти вроде «хлеб наш насущный даждь нам днесь».
Праздник стрелков раскинулся по склону холма у озера. Тут всего было много: палатки, ларьки, музыка, столики, карусели, и в тирах слышались частые выстрелы и разные звуки в ответ попаданиям. Сразу же нашлись у Отто какие-то знакомые, потащили всех к своему столу, и там за столом нашлось еще много других знакомых и незнакомых с пивом, сигарами, некоторые женщины дремали, отдыхая головой на плечах мужей, но все подняли головы, когда узнали, что среди них сел русский.
Алпатову теперь больше не нужно было думать о пиве, что кому-то надо платить, спорить о плате, как в той маленькой кнейпе: пиво само появляется, как только он кончает зейдель, сигарами все угощают, ведь он человек лесов и диких зверей, он явился из страны всяких чудес и сказок. Он теперь хорошо понял, что нужно этим добродушным людям, и рассказывает им о медведях самые удивительные вещи, — как ходят они на овес и их стерегут на деревьях крестьяне, а то и прямо сажают их на рогатину. Удивляются, что до сих пор бьют рогатиной, думают, что в России не умеют стрелять. Но Алпатов уверяет, что русские отлично стреляют, и хочет доказать это. Тогда все с большим удовольствием ведут его к тиру. Там множество фигур зверей и людей, звери рычат, люди машут руками, как только пуля попадает в определенную точку. Только в маленький шарик, пляшущий на струе фонтана, никто не может попасть. Алпатову дают ружье, и он, конечно, стреляет в пляшущий шарик. Случайно его пуля разбивает вдребезги шарик, но шарик опять появляется на струе фонтана, и его Алпатов должен три раза разбить: а то, может быть, правда, он случайно попал. Алпатов, однако, хорошо заметил, что курок он спустил, когда шарик был на самом верху и мушка была под шариком. Он стреляет, как в первом случае, и шарик опять разлетается вдребезги, и когда наконец пуля и в третий раз попадает, Алпатову дают жетон стрелкового общества, и в толпе слышатся замечания: наверно, это переодетый русский унтер-офицер.
— Почему же не офицер? — спрашивает Алпатов. Ему отвечают:
— Офицеры ведь только умеют учить, а попадают лучше всех простые солдаты, и за то их делают унтер-офицерами.
Напрасно хочет объяснить Алпатов, что он студент, а не военный, никто не верит, потому что унтер-офицер почему-то кажется им лучше студента, и им всем
— Много ли вы в своей жизни застрелили медведей? Алпатов на это ответил почему-то:
— Сорок.
Потом все оборвалось между звездами, и он медленно стал опускаться на парашюте в темную бездну.
ЯЙЦО БЕЗ СОЛИ
Отто давно работал на заводе, когда коротенькая правда немецкого пива явилась в сознании Алпатова в сокровенном своем значении, как самый тяжкий грех. Но, с другой стороны, грехом оказывалась и эта большая правда русского интеллигента; так повертывалось, что это именно самый большой грех человека — перескакивать через коротенькую правду маленького человека и вырабатывать законы великой правды, не считаясь с простым существованием. Но, как и в сновидениях, суть бывает не в узорных фабулах, которые так легко пересказать, а в непередаваемой боли и сладости, сопровождающих все явления сновидений, так и тут всякая мысль о большой и коротенькой правде сопровождалась чувством личной ответственности. Такое тяжкое состояние духа в Германии называется катценяммером и у рабочих людей бывает в понедельник, и день этот у них называется синим. Страдают от катценяммера, конечно, все, но больше, конечно, те, у кого больше зарождается при этом всяких вопросов: всякая надежда во время катценяммера, зарождаясь, тут же и погибает в роковом конце, всякое желание, всякая мысль, быстро повертываясь, сопровождается чувством греха и смерти. Алпатов схватился было за самое последнее и, казалось ему, за самое независимое и бескорыстное желание увидеться с своей тюремной невестой, и в тот : самый момент, как только он подумал об этом, голос рока ответил ему: «Не видать тебе ее, как ушей своих». И после того показался ему друг его Ефим — с глазами страдающего Белинского, с улыбкой от сатир Щедрина, и Алпатов прочел в этих глазах упрек за коротенькую немецкую правду, и в улыбке — полное уничтожение блажной и недостойной революционера мечты о невесте с закрытым лицом и музыкальным голосом. Суровый голос рока почти по-человечески вслух в этой же комнате, как-то из стены, Ефимовым голосом проговорил еще раз:
— Не видать тебе ее, как ушей своих.
И Алпатов быстро вскочил.
Не умываясь, не одеваясь, он подходит к столику и начинает откровенное письмо к Ефиму:
«Дорогой Ефим, я живу у рабочего социал-демократа, вчера своими глазами видел Августа Бебеля...»
Написав эту фразу, Алпатов останавливается, пораженный одновременно и правдой и ложью даже этой коротенькой фразы: это совершенная правда, он живет у настоящего социал-демократа, он видел действительно вчера живого Августа Бебеля, и в то же время эта коротенькая правда действительности не соответствует правде первообраза рабочего-революционера и Бебеля — вождя мировой катастрофы. И самое ужасное, что маленькая виденная им правда совсем не колеблет первообразов рабочего движения и мировой катастрофы: все будет совершенно так, как сложилось в России, капитал очутится в руках немногих лиц и будет взят сознательной массой рабочих. Коротенькая правда не колеблет большую правду, а только себя самого, Алпатова, как участника мировой катастрофы: вот что самое ужасное! Потому Алпатов и не пишет, а кусает, сплющивая деревянный кончик пера. Снова катценяммер заключает свое роковое звено, и Алпатов обвиняет себя в самом презренном, что он когда-то с таким гневом бросал народникам: коротенькая правда оказывается просто мещанством, идеологией мелкого буржуа...
Вдруг позвонили в передней, постучали, и затем в двери показалась рука Мины с письмом. Алпатов взял открытку и прочитал ответ адресного стола: «Русская фрейлейн Инна Ростовцева живет на Фридрихштрассе, номер 14, в квартире номер 12, у пасторши Вейсс».
Вмиг исчезли все наваждения катценяммера, и обыкновенное бытие, заключенное в точном адресе, является Алпатову таким же священным чудом, волшебством, счастьем и силой, как горсточка золота, полученная голодным поэтом, который не знал, что поэма его гениальная...
Он быстро одевается, не забыв приколоть красивый жетон стрелкового общества, и выходит к Мине поскорее напиться кофею.
— Вы очень бледный, — сказала ему, улыбаясь, Мина, — я вам приготовила сегодня черный кофе с лимоном, это очень помогает от катценяммера.
— Есть болезнь, — ответил Алпатов, — против которой не помогает черный кофе с лимоном.
— Какая же это болезнь?
Никому бы в России даже в шутку Алпатов не сказал бы это слово не только по-русски, но и по-французски, слово это казалось ему достаточно пошлым, чтобы шутить, но по-немецки, но Мине болезнь свою он решился назвать и ответил: