Касьян остудный
Шрифт:
— И слава богу, откуда пришло, туда и ушло.
— Добрая ты у меня, Марея, — размягчился Титушко и погладил Машку по спине. — И послал же мне господь…
— Тебе-то послал, а кто мне даст?
— Ладно уж об том. Наговорились. С любовью да молитвой господь пошлет…
Убрав со стола, они легли в сенках на прохладный пол, бросив под себя тонкую ряднину и две мягкие подушки в изголовье. В открытые двери по голым ногам ходил теплый сквозняк. Он бодрил, ласкал и навевал сладкое забвение. Утомленные близостью, ждали сна, но его не было, потому что обоих томило
— А рыбы-то кто дал, не спросишь, — сказала Машка, разглядывая через открытые двери лоскут белесого неба. — Петруха. Зимогор. Ветляный такой. Обходчивый. И насмешил. Походка-де у тебя, Маня, ни одной нашей девке не выплясать. Ты слышишь?
Машка лежала на спине с заломленными кверху руками, потягиваясь, бредила Петрухиными словами. Титушко сунулся своей мягкой бородой ей под пазуху, взрыднул вроде:
— Не управиться мне с тобой, Марея. И сны все пошли такие: ты уходишь куда-то, а я… Кто-то вроде постучался у ворот.
Оба притихли — стука не было.
— Я еще тоже не знаю, как поступлю с собой, — сказала Машка. — Я для себя опять думаю: стану-ка я ходить в избу-читальню и читать газетки. В них все пропечатано. Как есть все. Про нашу жизнь. И как мужик бабу бил, и как баба представила его к суду. Его потом под наганом в горьких слезах вывели, а она тоже ревмя ревела, но сказала: пусть посидит.
— Сколько же дали ему?
— Кажись, восемь. Восемь и есть.
— Месяцев?
— Лет.
— За бабу столь не дают. Я бы знал.
— И за тиранство, и на образование мужика — восемь годиков, приходи, кума, любоваться.
— А могут, слышь, и обрадовать. Могут, ежели опять выходец. Кулацкого классу, скажем.
— А я-то о чем?
Титушко покорно умолк и прижался к Машке, а она, все так же заломив руки, откатила голову по подушке и смотрела на розоватое вечернее небо в косяк растворенных дверей.
По сумеркам кто-то постучался у ворот. Титушко поднялся и пошел отпирать. У ворот стоял Егор Бедулев. Не переступив подворотню, напустился на Титушка:
— Что за дело такое, который, сидите на запоре? Второй раз прихожу. Дам распоряжение убрать ворота. Дом сельсоветский, только скажу — за два счета столбы спилят.
Титушко был в хорошем настроении, развел руками, улыбаясь:
— Крутенько ты, Егор Иванович. Проходи-ко в избу, милости просим.
— Совсем распустились, гляжу. Смотри у меня, — умягчаясь, ворчал Егор Иванович, входя в избу. Не поздоровался и сел у стола, локти по-хозяйски раздвинул по столешнице. Широту во всем стал любить.
— Где у тебя баба? Я ее второй день — с ног сбился. Что это такое, который?
Машка, хотевшая сеять муку на кухне, притаилась. Титушко ухмылялся в бороду, а Егор Иванович счел, что Машки нет дома, и сыпал откровенно:
— Она тебя не бросила ли, а? От нее всего жди: шалая бабенка. Или вот еще. Харитон Кадушкин со всем своим выводком скрылся. Как сквозь землю канул.
— Да ведь он на покосе, Егор Иванович.
— Нету, были мы с Матькой тамотко.
— Куда же ему деться? — удивился и Титушко.
— Ты теперича, Титушко, следственно
Вдруг с кухни вылетела Машка и хватила кулаком по столу перед самым носом председателя:
— Какой умысел, а? Какая такая еще шалая? Ах ты, козявый. Да я в газету на тебя. Честную батрачку ты почему смел?
Егор Иванович едва опамятовался и долго заикался на одном своем слове:
— Я, который. Ты того, который…
А Машка гремела:
— Вываливай, который. В избу пришел, расселся: скажите ему по вредности умысла. Отпустил кулака, а теперь ищешь, кем прикрыться? Я тебя выведу…
— Все сказала? — собрался наконец с мыслями Егор Иванович и даже прикрикнул: — Хватит. Вот так. Ишь ты, поднялась. Почему сегодня не вышла на овсы?
— Не вышла и не вышла. Хворь одолела. А Фроська твоя была? А сам ты был?
— Ты за себя отвечай.
— Я колхозница и отвечаю за всю артель. С твоих слов пою. Вот тебе мой сказ: ежели вы с Фроськой не станете ходить на артельные работы, мы с Титушком тоже не пойдем. Раньше на мне Федот Федотыч ездил, царствие ему небесное. А теперь ты ловчишься сесть. Не на ту напал.
— Титушко, это она что несет, который?
— Так ведь ежели как ты учишь об арительном-то каравае, она, баба, с пути судит. Кто-то в упряжке, а кто-то на возу. Чо мудреного-то.
— Мудреного, и правда, немного, а подрыв власти прицелен. Глядите, чтобы потом ладно вышло.
— Не пужай, не пужай, — выкрикивала Машка вслед уходящему Егору Ивановичу. А он Титушке у ворот наказал:
— Обое завтра на овсы. Указание спущено: спайкой рядов к трудовому подъему. С призывом. А у нас выхода на работу слабые. Призовя усилить. Поднимем развернуть… На то и председатель. А Машка, понимаешь, растворила хайло. Ты ее того, одерни. Ну, давай, я пошел.
Уходил от Пригореловых расстроенный. За последнюю неделю уже не первый раз слышит от баб нарекание, что Фроська не выходит на артельные работы. А Машка и его, Егора Ивановича, турит в общую упряжку. «Доискаться бы, кто это мутит народишко, Я бы его приструнил. Вот бы ему мое слово: сядь, подголосок, пиши о своей агитации! А Харитошку оповестил кто? Не может того быть, чтобы не выявился по чуждым взглядам слухов элемент. Это уж совсем ни на что не похоже, вчерашняя батрачка говорит поперек власти: вроде вы с Фроськой не выходите на работы — и мы с Титушком на вас глядя. Кто подпустил такие слова? Руковожу я на селе или из меня одна насмешка?» Егор Иванович в своем сознании так спаял собственную жизнь с делами и правами сельсовета, что неуважение людей к себе понимал не иначе как оскорбление власти. Он искренне горел на общественном деле, не умея заглядывать вперед, порой даже не думая о результатах.