Касьян остудный
Шрифт:
— Заводи, — крикнули с крыльца, и большие двухстворчатые двойные двери пассажа распахнулись, принимая людей.
— А этот откуда? — услыхал Харитон за своей спиной и понял, что спрашивают о нем. И тотчас его одернули за рукав.
— Кто таков?
Небольшого роста милиционер, с широкой грудью, наискось перечеркнутой ремнем, в высоких сапогах и узких галифе, что хорошо выдавало крутую кривизну его ног, твердо встал на этих сильных ногах перед Харитоном:
— Ты что здесь? Кто такой?
Харитон растерялся от всего
— Мази бы колесной… А сам-то устоинский. Сено привез. И документы — так вот, справка…
— Ступай-ка отсюда — тем же путем, — сказал милиционер с широкой грудью и добавил вслед: — Никак не углядишь.
— Затворяй! — донесся до Харитона уже слышанный им с крыльца голос.
«Вот они, выселенцы-то, — думал Харитон, спускаясь на Подгорную улицу. — Не чаяли, небось как я же. Поближе бы к земельке, а жить везде можно. Что уж».
На углу Подгорной улицы кособочился одним углом в гору старый в два этажа дом. Возле него на лавочке у ворот сидел сухонький старичок с заточенной бородкой и в тонких очках. Проходившего мимо Харитона остановил:
— Что там слыхать, наверху-то? — Он поднял комель батожка в сторону каменных лабазов и высоких заборов, которыми были обнесены тылы пассажа и от которых начиналась крутая осыпь, внизу занятая огородами.
— Я не прислушивался, дед. Не до того. Я за колесной мазью шел. В лавку.
— Лавке каюк. Там все ряды, слышал, под баню пустят. А много ли мази-то тебе?
— Да фунт-два. Много ли для телеги. И мыла бабе. Думал, куплю разом.
— Пойдем уж, куда тебя деть. — Старичок поднялся, налег плечом на тележные, окованные железом ворота в толстой деревянной резьбе. — Мыло, мазь, сапожный вар, — может, еще кому надо, скажи. Гвозди держим, замазка оконная, пакля…
— Я, дед, от хозяйства оторванный. На дорогу наладился.
— Эвон как. На обретение птица гнездо обретает. Давай и ты, — дед позвенел кованым ключом во врезном замке кирпичного амбара, оглядел Харитона. — А небогато глядишь, судить, худо жил?
— Жил. В люди не кланялся, — с явной обидой за свое достоинство ответил Харитон и ворохнул на сердце старика его неутихающую боль. Хозяин вопросительно округлил глаза на Харитона, и острый подбородок у него едва приметно дрогнул.
— И мое дело, как твоя одежа, соколик. До стыда измельчился: из-под полы колесной мазью… и-э-эх, — старик в горьком волнении мотнул головой и ушибленно потоптался на пороге. Оправившись, вынес из амбара банку с мазью, три куска мыла-своедельщины, без печати, и вдруг доверился: — И еще кое-что держим. По мелочи, конечно.
— Бабе обуину бы еще, к примеру. Порадей, милый.
— Сапоги-маломерки есть. Себе метил, да уж шибко болезный ты. Так тому и быть. А в дороге ей в самую пору. Вот гляди, с портянкой ноге одно утешение. Время-то — к дождям. Рублей-то сколько? Ведь ты, парень, по нужде поднялся. Я тебя не
— Не знаю, как звать-величать…
— Зовут зовутком, величают обутком, — на близкой слезе щурился старик. — Зовут добротой, величают милосердием. И Советская власть, видишь, перстом не тронула. А люди обидели. Да я никого не осуждаю, потому и хорошо мне, душевно. Вот кто я таков — Глеб Силыч Хренов. Писание-то не читал небось?
— Сызмала в работе.
— А ведь в ём сказано, — Хренов открыл перед Харитоном ворота, потому что руки у того были заняты. — В ём сказано: дающая рука не скудеет. Шибко запомни. Вот-вот.
На Харитона одним разом свалилось так много забот, что он не мог собраться с мыслями, не мог быть спокойным, — ему все время казалось, будто он заглянул в глубокий провал, будто все, что он видел, приснилось ему и жутко напугало его. «Дающая рука не скудеет», — сбивчиво метался Харитон с одного на другое и вдруг грубо возразил старику Хренову:
— Жену отдай дяде, а сам иди… Я без малого все батино обзаведение роздал, а сам вот нищий. Если бы я один, а у меня ребятишки…
Смятенным и подавленным возвращался Харитон к сенным складам, где по-прежнему было много подвод и народу. Свою рыжую кобылу чуть в сторонке от толчеи увидел еще издали: Дуняша в лаптях и белой кофтенке, почти спущенной с одного плеча, сидела на поклаже и кормила Федотку. Рядом с большой толпой, где густо смешались подводы и люди, своя кобыла, телега, корова, лежащая у телеги, Дуняша с ребятишками — все это показалось Харитону маленьким, одиноким, беззащитным, и он с небывалой остротой почувствовал свою ответственность за свой родной мир, оставшийся без крова и очага.
— Что же как долго-то? — высказала было Дуняша накипевшее в ожидании, но увидела сумрачное лицо мужа, переменилась, повеселела: — А тут прямо спокою нет. Идут и идут: то корову продай, то кобылу. А сама-то, говорю, как? А самой, слышь, бог пособит.
— Да уж он пособит, — отозвался Харитон, подстроив слова Дуняши под свои мысли. А она поглядела на новые сапоги, потом улыбнулась своим лаптям, и Харитон повеселел на ее погляд.
— Давай мерь. Купил-то ловко, да вот как они.
Дуняша отняла от груди ребенка, поправила и застегнула ворот кофты и, укладывая Федотку на подушку, рассказывала:
— Спрашиваю его, где тятька? А он вот так ищет глазенками. Ищет. Прямотко такой вот… А сапоги славнецкие, разве вот в голенищах обужены. Так это мы их расставим. А споро в них будет.
Но сапоги на полных Дуняшиных икрах легли свободно, и Дуняша, довольная обновкой, легко прошлась возле телеги, показалась Харитону подобранной, и он улыбнулся, оглядывая ее, думал, приободрившись: «Авось проживем».
Потом Харитон сходил к возам, купил две ковриги хлеба. Рыжую бабу, торговавшую печевом, беззлобно упрекнул: