Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Шрифт:
– Тихо, тихо, товарищи! Нас ведь слышат… Я сейчас пришлю двух плотников, они ящики сколотят.
Обратился к Дзержинскому:
– Вы за грузовиком? Я уже распорядился. Будет с минуты на минуту.
Обменявшись взглядами, полными ненависти, наркомы покидают кабинет. Теперь влетает Михаил – брат Бонч-Бруевича.
– Вова, – кричит он с порога. – Выручай! У нас отбирают два купе.
– Ты кто? Военрук Высшего военсовета! Возьми солдат и отбей купе. Неужели учить надо?
Тот радостно хлопает себя по лбу и исчезает – воевать купе.
В кабинет неслышно входит Зиновьев. Он чувствует себя единственным
Зиновьев очень рад этой эвакуации. Он первым сказал Ильичу:
– Столицу оставлять в Питере небезопасно. С военной точки зрения. Немецкий флот может появиться в ближайших водах Балтийского моря. Да и заговорщиков много развелось здесь…
– Хотите от нас избавиться? – блеснул хитрым глазом Ильич. – Знаю вас! И потом, что скажут люди? Что большевистское правительство дезертирует из революционного Петрограда? Ведь Смольный стал синонимом советской власти.
Вскочив из-за стола, он в волнении забегал по кабинету. Он и сам вынашивал мысль о переезде, но, не приняв окончательного решения, мнение это высказывать остерегался.
– Пусть Троцкий зайдет ко мне, – распорядился Ленин.
Тот, словно нечистый, тут же вырос в проеме.
– Лев Давидович, как вы относитесь к мысли, чтобы мы, правительство, переехали в Москву?
Троцкий начал лихорадочно щипать бородку:
– Сложный вопрос! Поймут ли нас рабочие массы, а?
– Вот и я говорю! – согласился Ленин. – Не поймут.
Он опять нервно заходил по кабинету. Вдруг остановился возле Троцкого, начал крутить пуговицу на его френче:
– А если немцы одним скачком возьмут Питер? Более того, останься мы в Петрограде, мы увеличиваем военную опасность для него, как бы провоцируя немцев захватить Петроград? А?
Ленин с интересом вперился взглядом в Троцкого.
– Надо не бегать, – твердо сказал тот, – надо защищать Питер. Ведь колыбель революции – Смольный.
– Какая, к чертовой матери, колыбель! – вдруг вспылил Ленин. – Привыкли блядословить. «Колыбель, колыбель…» Что вы калякаете о символическом значении Смольного? Смольный потому Смольный, что мы в нем. Переберемся в Кремль, и вся ваша бутафорская символика перейдет к нему. Так говорю? – Он повернулся к Зиновьеву.
– Вы, Владимир Ильич, как всегда, правы.
– То-то! – торжествующе произнес Ильич. Он почувствовал облегчение оттого, что наконец принял решение.
Вызвав Михаила Бонч-Бруевича, Ленин распорядился:
– Напишите рапорт о ваших соображениях по поводу переноса столицы в Москву. С военной точки зрения.
– Слушаю-с, Владимир Ильич.
Позже братья Бруевичи приписали себе инициативу переезда в Москву.
Всю организацию этого сложного дела Ленин возложил на Владимира Бонч-Бруевича. Тот, по его собственному хвастливому уверению, «целой системой мер совершенно парализовал террористические замыслы эсеров». У страха глаза велики!
Одна из мер – он отправил в двух царских поездах членов ВЦИКа. Сделано это было с намеренной шумихой. Во всех вагонах разместили эсеров – «своих взрывать не будут!». В. Бонч-Бруевич вспоминал:
«Поездам была придана военная охрана, а в самую последнюю минуту мы подкатили на автомобиле Председателя ВЦИКа, Я. М. Свердлова, вошли с ним в первый поезд, прошли по всему поезду, как бы знакомясь с расположением в нем всех депутатов. Вся публика, толпившаяся на вокзале, хорошо видела Свердлова, а когда дошли до последнего вагона, нарочито не освещенного, я предложил ему слезть в обратную сторону и заранее намеченным путем перевел его, на всякий случай, во второй поезд, так что все были уверены, что он уехал в первом. Я следил за проходом этих поездов с членами ВЦИКа по телеграфу, получая донесения с каждой узловой станции.
Самое главное дело приближалось, и мне надо было совершенно сбить с толку тех, кто мог бы любопытствовать об отъезде правительства.
Девятого марта я отдал распоряжение приготовить два экстренных пассажирских поезда на Николаевском вокзале с тем, чтобы они были совершенно готовы к отбытию 10 марта. В этих поездах я хотел отправить работников комиссариатов, все имущество управления делами Совнаркома, всех служащих управления и все то необходимое, что нужно было в первые дни жизни правительства в Москве.
Эти поезда я решил грузить открыто, не обращая ни на что внимания. Я ясно сознавал, что шила в мешке не утаишь и что такую громаду, как управление делами Совнаркома и комиссариаты, тайно не перевезешь, мне лишь надо было отвлечь внимание от „Цветочной площадки“. По городу, да и в Смольном, стали говорить, что правительство уезжает с Николаевского вокзала. В Смольный, в комнаты управления делами, я совершенно закрыл доступ, и там шла лихорадочная упаковка всего нашего имущества. На Николаевском вокзале шла погрузка двух поездов из некоторых комиссариатов, а для управления делами были оставлены вагоны».
Никогда никакой российский самодержец не принимал при своих переездах столь исключительных мер безопасности. Вот парадокс: власть, которая называла себя «народной», всего больше боялась самого народа, всячески от него оберегалась сама и оберегала в тайне свою жизнь. И на это были веские причины.
Партийные верхи, воспевая равенство и братство, обещая народу «светлое будущее», которое, как горизонт, по мере приближения к нему все отодвигается, сами уже купались во всевозможной роскоши. В их распоряжении были великолепные дачи и квартиры, автомобили и секретарши, лучшие товары по льготным ценам. И все эти блага доставались не самым талантливым и необходимым для государства людям, а самым бесполезным и даже вредным для его существования.
Вступление в партию означало приобщение к кругу избранных. Вчерашний изгой как бы становился патрицием. Не зря же партийные собрания были «закрытыми» – тайны только для своих!
Как легенды, ходят рассказы, что в наиболее трудных случаях комиссары (парторги) кричали:
– Большевики, за мной!
И большевики «грудью поднимались на врага»!
Если так и было, то как им не подниматься, когда именно они являлись новыми хозяевами, они шли защищать свое кровное, личное.
Но забывают при этом, что рядовые беспартийные – и на фронте, и в тылу – куда чаще клали голову за родину. И Россию любили нисколько не меньше, хотя не имели никаких надежд в силу своей беспартийности достичь сколько-нибудь высоких ступеней на социальной лестнице.