Катастрофа. Том II
Шрифт:
Жизнь понемногу налаживалась. Фабрики и заводы пошли полным ходом. Была объявлена беспощадная война праздности. Все способные к работе поставлены были к станкам и машинам. Комитет обороны взял все производство под свой личный контроль; совместно с выборными от рабочих, он устанавливал расценки, регулировал условия труда, следил за правильным распределением прибылей между всеми рабочими и служащими данного предприятия, улаживал возникающие конфликты. Забастовки были запрещены, и те, которые призывали к ним, сурово карались.
— Теперь не время для забастовок! — говорил Стефен, навещая ту или иную мастерскую. — Рабочие являются почти полными хозяевами предприятий, капиталисты
Действительно, фабриканты и заводчики были сведены на роль служащих при своих предприятиях. Если тот или иной из них не хотел примириться с новыми порядками, Комитет обороны просто-напросто устранял его и, совместно с фабрично-заводскими комитетами, назначал нового управляющего.
Союз «Друзей порядка» рвал и метал, принимал воинственные резолюции, апеллировал к общественному мнению и с помощью продажной печати вел неустанную кампанию против правительства. В своей ярости господа из Союза дошли до того, что организовали обширный заговор против Комитета обороны, причем первой жертвой был намечен Стефен. По счастью, заговор был своевременно раскрыть, и главные организаторы его, со «стальным королем» Прюно во главе, были арестованы.
Когда Прюно привели в тюрьму, его хватил апоплексический удар, и он к вечеру умер. Союз «Друзей порядка» пытался превратить его похороны в импозантную манифестацию против правительства. «Мы надеемся, — писали субсидируемые им газеты, — что население Парижа явится отдать последний долг человеку, который столько поработал для процветания отечественной промышленности.» Но надежды эти оказались неосновательными: почти никто не явился на похороны, и «стальной король» ушел в вечность, провожаемый только небольшой кучкой соратников.
«Сошел в могилу один из крупнейших и наиболее воинственных представителей капитала, — писал на другой день центральный орган социалистической партии “Подземный рабочий”. — Это один из последних могикан. Капитал вынужден сдавать одну позицию за другой, и недалек день, когда полноправным хозяином жизни станет Труд».
В провинции восстание тоже почти везде было подавлено. Даже те города, в которых восставшим удалось было захватить в свои руки власть, тоже скоро приведены были к покорности. В большинстве случаев дело обходилось без кровавых столкновений, и центральное правительство чаще всего бывало избавлено от посылки в те или иные города войск для восстановления порядка: достаточно было одной угрозы применить силу. Провинция поняла, что Париж, оправившийся от последних потрясений, достаточно силен и что угрозы его не пустой звук.
К тому же, местные восстания почти везде приводили к торжеству подонков общества, совершенно парализовали производство, еще сильнее обостряли продовольственный кризис и вызывали глухое брожение. Обманутый в своих надеждах народ отворачивался от новых властителей, и по старой, долгими годами вкоренившейся привычке, все же обращал взоры к Парижу. Случалось, что та или иная захватившая власть группа вынуждена бывала уступить место какой-нибудь кучке авантюристов, которая несколько дней спустя, в свою очередь, бежала перед новыми претендентами на власть. Росла анархия, шли повальные грабежи, жизнь делалась невыносимой, и население все сильнее тосковало по твердой власти. При таких условиях, появления в городе небольшого отряда правительственных войск бывало достаточно для восстановления нарушенного порядка.
Только Лион и Лилль долго не сдавались.
В Лионе, который одним из первых поднял знамя восстания, засевшие в Городской ратуше инсургенты, преимущественно из анархистов, располагали довольно крупными силами и категорически отказывались выпускать власть из рук. На все требования центрального правительства они отвечали насмешками или угрозами и деятельно готовились к обороне. Город был превращен в военный лагерь; под страхом расстрела было мобилизовано все способное носить оружие население. С целью помешать прибытию войск из столицы, железнодорожная линия близ Лиона была разрушена на десятки километров.
— Мы их возьмем измором! — говорил в Комитете обороны Стефен, который больше всего боялся пролития крови.
И действительно, в Лионе, который оказался отрезанным от всей остальной подземной Франции, очень скоро стал свирепствовать голод. Недовольство росло, и перед Городской ратушей, где заседала Революционная директория, то и дело происходили враждебные манифестации.
— Хлеба! Дайте нам хлеба! — кричали тысячи голодных.
Правительство, которое не в состоянии накормить народ, раньше или позже всегда обречено на гибель; пустые желудки плохо воспринимают революционные лозунги. И когда отправленная из Парижа дивизия пехоты подошла к Лиону, тысячи лионцев вышли ей навстречу, приветствовали радостными возгласами солдат и вместе с ними энергично стали расчищать путь к городу.
Несколько часов спустя директория бежала, и над Городской ратушей водружен был французский национальный флаг, — тот самый ненавистный инсургентам флаг, который развевался на общественных зданиях Парижа и всей почти остальной Францией.
Несколько труднее далась Парижу победа над Лиллем. Захвативший здесь власть Народный совет опирался на десятки тысяч хорошо вооруженных и дисциплинированных рабочих текстильной промышленности. Войска местного гарнизона тоже с самого начала восстания перешли на сторону инсургентов, которые, таким образом, располагали значительной армией.
Целый день шли на улицах Лилля бои между инсургентами и присланными из столицы войсками. Победил, разумеется, Париж.
XVII
Подземная Франция зажила серой, будничной жизнью, точно остепенившийся молодой человек, уставший от кутежей и бурных авантюр.
Шли дни за днями, тусклые, безрадостные, без утренних и вечерних зорь, ничем не отличавшиеся от ночей.
Люди приспособлялись к подземному существованию, душили в себе тоску по солнцу, небу и беспредельным лазурным далям и сами становились какими-то серыми, тусклыми, бесцветными, как если бы земля, среди которой они жили, отбрасывала на них свою тень.
Вместе с яркими красками блекли таланты, одна за другой гасли так щедро разбросанные природой среди людей искорки гения, как гаснут настоящие искры, падая на холодные снежные равнины. Казалось, что здесь, под тяжелыми бетонными сводами, среди бурых масс земли, негде развернуться заложенным в человеке силам, и не могут, за недостатком воздуха, разгореться ярким костром искры его гения. Земля все давила, все нивелировала, сглаживала индивидуальные черты.
Поэты неохотно слагали песни, а те, которые выходили из-под их пера, были серы, угрюмы и тяжелы, как нависшие над головой своды. Уже не переливались в них всеми цветами радуги солнечные лучи, лунное сияние, небесная лазурь и белоснежные облака с золотыми краями. Люди читали их с непобедимым чувством скуки и спрашивали себя, зачем их пишут. Ни в ком не будили они гордых порывов, никого не звали в заветные дали, никого не опьяняли сладкими мечтами.