Катехон
Шрифт:
А у Рафаэля, где же у него театр?
Что ж, пока мы еще не так пьяны, давайте-ка глянем… Как вам этот занавес? Для чего он на небе, среди облаков? Темно-зеленый занавес, для чего он?
Год 1513-й. Время театра, холодное время перед новой чумой. Только так можно понять, что творил в тот год доктор Фауст в славном городе Эрфурте, чем потешал одних и пугал других.
А «Рыцарь, смерть и дьявол»? Вы ничего не сказали об этой гравюре.
Невозможно сказать всё обо всем, мои дорогие. Иногда нужно смотреть, просто смотреть.
Дворец Фульского
Тот, кто входил в этот дворец, долго шел по холодным перламутровым залам с округлыми стенами. Залы всё более сужались, вошедший то и дело останавливался и озирался.
Вы говорите о лабиринте? Нет, он не говорит о лабиринте. Из лабиринта трудно выйти. Из дворца Фульского короля выйти было легко. Просто повернуть назад и идти в том же направлении. И тем не менее обратно никто не выходил.
Может, это был лабиринт времени? Говорят, еще в Египте умели строить такие. Чтобы в каждом зале стояли часы. И чтобы в каждом следующем зале они показывали хотя бы на минуту раньше, чем часы в предыдущем.
Фульский король сидел в самой середине дворца-раковины. Что он там делал? Кубок стоял под стеклянной призмой, с которой раз в неделю стирали пыль. Хотя никаких недель тут не было, ни дней, ничего. Как и пыли.
Говорят, что, пройдя первые два зала, посетители теряли обоняние. Еще пару залов, и начинали хуже слышать. К середине пути почти слепли.
Это было не так, ничего они не теряли. Но то, что они находили, было еще тяжелее.
Если бы можно было включить музыку, здесь бы звучала музыка. Но ее включать нельзя, ничего нельзя включать; здесь звучат только тишина и отдаленный шум волн.
Это была обычная черноморская рапана.
В домах его детства рапаны встречались часто. Использовались обычно как пепельницы. В тех домах, где не курили, эту раковину держали для гостей. Или просто ставили для красоты на окно, на стол, складывали в нее какую-то мелочь, пуговицы.
В домах побогаче были и другие раковины, и колючие веточки кораллов. Скудная мечта советского человека об экзотике, южных морях, о чем-то таком… На стенах темнели африканские маски, взятые непонятно откуда. Тоже потом смывались временем.
Он вертел раковину, собираясь поставить на место и всё не ставя.
Ему двадцать один год.
На нем темно-серый свитер, в руках – раковина.
Вместо брюк на нем старые шорты. Свитер и летние шорты. Брюки сняты в стирку, ворочаются сейчас в стиральной машине. Машина гудит из ванной. А свитер пока не такой грязный, еще можно походить. Нет, просто темный, грязь на нем не так видна. Но еще можно.
Они встречаются уже вторую неделю. Такой красивый глагол: «встречаться». Как эта раковина; он ставит ее обратно на полку. В луче деловито движется пыль. Слышно, как открывается дверь ванной, она выходит, потная, в спортивном костюме. Он для чего-то снова берет раковину, вспугнув пыль в луче.
Она входит в комнату и смотрит на него. Запахи порошка и пота входят вместе с ней. Он стоит, с голыми ногами, в свитере. И эта раковина. И эта его кривозубая улыбка.
Она начинает тихо смеяться. Такое с ней иногда случалось, в метро, в библиотеке, в постели. Смотрит на него и смеется, и плечи пляшут. Он знает. Он целует, один поцелуй, два, три раза. Он считал? Да. Потом всё проходило, даже без укола. (Что – «всё»?)
Сжимая рапану, он подошел к ней. Ее смех, запах порошка, гудение машины. Шум воды, его брюки кружатся в темной пене, где-то далеко. Набрав воздуха и присев, он берет ее на руки. «Я тяжелая», – говорит она шепотом. Он перенес ее через комнату и положил на тахту, застеленную старым красным покрывалом. «Что у тебя там?» Раковина, сказал он. Она уже не смеялась, просто лежала и смотрела на него снизу.
Кем она работала?
Их первая встреча на Алайском (это мы уже видели). Поиски черепа (это тоже). То, как долго она не подпускала его к себе, отворачивалась, медленно уходила (и это смотрели, спасибо). Итак, она была…
Билетером в кукольном театре.
Уборщицей в книжном магазине.
Машинисткой в нотариальной конторе, пять минут от дома, иногда приходила туда в тапках.
Кондуктором в трамвае.
Нужное подчеркнуть; вот карандаш.
Хорошо, только кому подчеркивать? Комната пуста.
На столе накрытый марлей арбуз, часть марли подмокла, по ней ползает муха, взлетела, села на книги, снова ползет. Книг много, на столе, на полке. Рапана на полу рядом с тахтой. Тахта застелена, подушка поставлена парусом, как в детсадах и лагерях. Так же он будет застилать свою одинокую мягкую постель на Картойзерштрассе. На стульях, на дверях и даже люстре сушится одежда. Первый этаж, как сушить на улице? На окнах решетки. «Детки в клетке», – говорила она, проводя по ним пальцем. Интересно, как это по-немецки? Киндер ин… как будет «клетка»?
В окне живет своей жизнью ташкентская осень. Кричат дети. С чинар падают листья, твердые и светящиеся. Она собирала самые большие, отборные листья и ставила в черный стакан. Там стояли еще три пыльные вербы. «Из церкви», – говорила она и становилась серьезной.
В слове «церковь» ему слышалось «кровь». «Це кровь». Так, кажется, по-украински. Почему он вспомнил украинский?
«Це кров», – исправил его кто-то из знакомых, знавших. Твердая «в». Твердая украинская «в».
Кровь всё равно оставалась. Кровь-церковь двигалась в нем, невидимая, внутренняя. Только в момент боли выступала наружу, текла из носа, пальцев, ушибленных колен.
В его Самарканде было три церкви. Георгиевская, Покровская и Алексиевская. Самой старой была Покровская, стоявшая на узкой зеленой улице.
А теперь, внимание, правильный ответ.
В ту осень она работала уборщицей в «Пропагандисте». Книжный магазин на Пушкинской напротив старой консерватории. Поэтому и встретил ее тогда на Алайском, ходила устраиваться. От «Пропагандиста» до Алайского десять минут спокойного шага. Она ходила спокойно.
В магазин приходила вечером, к закрытию; быстро переодевалась. Особой грязи не было, но уставала, магазин большой, еще склад. Делала перерывы, брала с прилавков книги, садилась в кресло, нога на ногу.