Катер связи
Шрифт:
Смывали слезы, словно шквалы,
всех ложных ценностей навалы,
все надувные имена,
и оставалось в нас, притихших,
лишь море, мама и братишки
(пусть даже мамка померла).
Я плакал — как освобождался,
я плакал, будто вновь рождался,
себе — иному — не чета,
и перед богом и собою,
как
была душа моя чиста...
84
ДЕРЕВЕНСКИЙ
О чем поскрипывает шхуна?
Не может быть, что ни о чем,
когда, дыша машиной шумно,
несется в сумраке ночном.
О чем под скрип ее вздыхает
матрос, едва успев заснуть,
и что сейчас ему вздымает
татуированную грудь?
Когда, вторгаясь в тучи косо,
елозя, ерзает бизань,
во сне усталого матроса
вдруг прорезается Рязань.
И шхуна тросами, снастями
скрипит, скрипит ему впотьмах
о снеге детства под санями,
о кочерыжках на зубах.
Он просыпается не в духе.
Он пляшет с мрачным криком «Жги!..»
внутри разрезанной белухи,
чтобы прожирить сапоги.
85
Он от команды в отдаленьи
молчит, насуплен и небрит.
«В деревню хочется, в деревню..
он капитану говорит.
И вот в избе под образами
сидит он, тяжкий и хмельной;
и девки жрут его глазами —
аж вместе с бляхой ременной.
Он складно врет соседской Дуне
что, мол, она — его звезда,
но по ночам скрипит о шхуне
его рассохлая изба.
чуть-чуть побитый молью
на плечи просится бушлат.
«Маманька, море тянет, море...»
глаза виновно говорят.
И будет он по морю плавать,
покуда в море есть вода,
и будет Дунька-дура плакать,
что не она его звезда.
Но, обреченно леденея,
со шхуны в море морем сбит,
«В деревню хочется... в деревню
он перед смертью прохрипит.
ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ
II
ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ
У всех такой бывает час:
тоска липучая пристанет,
и, догола разоблачась,
вся жизнь бессмысленной предстанет.
Подступит мертвый хлад к нутру.
Но чтоб себя переупрямить,
как милосердную сестру,
зовем, почти бессильно, память.
89
Но в нас порой такая ночь,
такая в нас порой разруха,
когда не могут нам помочь
ни память сердца, ни рассудка.
Уходит блеск живой из глаз.
Движенья, речь — все помертвело.
Но третья память есть у нас,
и эта память — память тела.
Пусть ноги вспомнят наяву
и теплоту дорожной пыли,
и холодящую траву,
когда они босыми были.
Пусть вспомнит бережно щека,
как утешала после драки
доброшершавость языка
всепонимающей собаки.
Пусть виновато вспомнит лоб,
как на него, благословляя,
лег поцелуй, чуть слышно лег,
всю нежность матери являя.
Пусть вспомнят пальцы хвою, рожь,
и дождь, почти неощутимый,
и дрожь воробышка, и дрожь
по нервной холке лошадиной.
Пусть вспомнят губы о губах.
В них лед и огнь. В них мрак со а, этом.
В них целый мир. Он весь пропах
и апельсинами и снегом...
90
И жизни скажешь ты: «Прости!
Я обвинял тебя вслепую.
Как тяжкий грех, мне отпусти
мою озлобленность тупую.
И если надобно платить
за то, что этот мир прекрасен,
ценой жестокой — так и быть
на эту плату я согласен.
Но и превратности в судьбе,
но и удары, и утраты,
жизнь, за прекрасное в тебе
такая ли большая плата?!»
91
* * *
Очарованья ранние прекрасны.
Очарованья ранами опасны...
Но что с того — ведь мы над суетой
к Познанью наивысшему причастны,
спасенные счастливой слепотой.
И мы, не опасаясь оступиться,
со зрячей точки зрения глупы,
проносим очарованные лица
среди разочарованной толпы.
От быта, от житейского расчета,
от бледных скептиков и розовых проныр
нас тянет вдаль мерцающее что-то,
преображая отсветами мир.
Но неизбежность разочарований
дает прозренье. Все по сторонам
приобретает разом очертанья,
до этого неведомые нам.
Мир предстает, не брезжа, не туманясь,