Катер связи
Шрифт:
Да и не надо! От игры в поэтов
жизнь привела туда, где Грибоедов,
туда, где Пушкин, — привела на суд.
И я такого жалкого, внизу
себя увидел... Дотянусь я разве?
Как я сюда дойду и доползу
с прилипшей к башмакам низинной грязью
Не то что глотка — и глаза рычат,
когда порой от грязи спасу нету.
Так что ж — как новый Чацкий
на модный лад: «Ракету мне! Ракету!»?
Но, даже и ракетой вознесен,
несущийся быстрей, чем скорость звука,
увижу я, как будто страшный сон,
молчалиных тихоньствующих сонм
и многоликость рожи Скалозуба.
Но где-то там, поземицей обвит,
среди видений — дай-то бог, поклепных! —
на перевале Пушкинском стоит
и все-таки надеется полковник.
Надеются мильоны добрых глаз,
надеются крестьянок встречных ведра,
и каждою своею каплей — Волга,
и каждым своим камешком Кавказ,
и женщина, оставшаяся за
негаданным изгибом поворота,
откуда светят даже не глаза,
а всполохом всплывает поволока.
Почти кричу: «О, не найдетесь вы!» —
и страшно самому от крика этого.
Полковник, друг, — не Пушкин я, увы!
Кого ведут? Да нет, не Грибоедова.
Я слаб. Я мал. Я, правда, не злодей,
не Бенкендорф, не подленький Фаддей,
но это ль утешенье в полной мере?
Конечно, утешают параллели,
что даже и великие болели
болезнями всех маленьких людей.
Был Пушкин до смешного уязвлен
негромким чином, громким вздором света.
И сколько раз поскальзывался он
на хитром льду дворцового паркета!
А Грибоедов! Сколько отняла
у нас тщета посольского подворья!
Тебе, создатель «Горя от ума»,
ум дипломата жизнь дала от горя.
Пора уже давно сказать, ей-ей,
потомкам, правду чистую поведав,
о «роли положительной» царей,
опалой своевременной своей
из царедворцев делавших поэтов.
255
Но высшую всегда имеют власть
над гениями две страсти — два кумира:
запечатлять всевидящая страсть
и страсть слепая улучшенья мира.
И гений тоже слабый человек.
И гению альков лукаво снится,
а не одни вода и черный хлеб
и роковая ласка власяницы.
И он подвержен страху пропастей,
подвержен жажде нежности властей,
подвержен тяге с быдлом быть в комплоте,
подвержен поножовщине страстей
в неосвещенных закоулках плоти.
И гений чертит множество кругов,
бессмысленных кругов среди сыр-бора,
но из угрюмых глыб своих грехов,
сдирая ногти, создает соборы!
А если горы грудью он прорвал
и впереди пространство слишком гладко,
то сам перед собою для порядка
из этих глыб он ставит перевал!
Пардон, пушкиновед и чеховед,
не верю в подопечных ваших святость.
Да, гений тоже слабый человек,
но, поднятый собой — не чудом — вверх,
переваливший собственную слабость.
Так будем выше слабостей своих!
Ведь наши плечи — черт возьми — мужские,
и если на плечах — судьба России,
то преступленье — с плеч ее свалить.
И надо не сдаваться перед ленью,
самих себя ломать без полумер,
и у своих предтеч в преодоленье —
не в слабостях искать себе пример.
Среди хулы или среди хвалы
еще не раз мы, видимо, постигнем,
что перевалы наши — лишь холмы
в сравнении с тем пушкинским — пустынным.
Мы падаем, срываемся, скользим,
а перевал нас дразнит гордой гранью.
Как тянет из бензинности низин
к его высокогорному дыханью!
И вы надейтесь, как полковник тот.
Нужна надежда не для развлеченья,
а чтобы стать достойными значенья,
которое нам кто-то придает.
Чтоб нас не утешали параллели,
когда толкают слабости в провал,
чтоб мы смогли, взошли, преодолели —
и Пушкинский открылся перевал...
* * *
Идут белые снеги,
как по нитке скользя...
Жить и жить бы на свете,
да, наверно, нельзя.
Чьи-то души, бесследно
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с Земли.
Идут белые снеги...
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.
Я не верю в чудо.
Я не снег, не звезда,
и я больше не буду