Катилинарии. Пеплум. Топливо
Шрифт:
– Потрясающе. И оно не повреждает хрупкие обломки и изящную мозаику?
– Не более, чем крем нежную кожу. Более того, лаворастворитель не оставляет никаких следов: он испаряется сразу, как только растворится лава.
– Замечательное изобретение.
– Есть одно но. После его применения гору Фудзи пришлось заменить муляжом. И все из-за того, что японцы вбили себе в голову, что их священный вулкан невозможно разрушить, и вознамерились доказать это с помощью науки! Через четыре минуты от Фудзи остался лишь песочный куличик. Японцам пришлось
– Национальный? Я думала, этих понятий больше не существует.
– Японцы стали левантийцами позднее остальных стран.
– А китайцы?
– Китайцы уже составляли девяносто процентов населения Леванта. Им было проще поставить знак равенства между понятиями «китаец» и «левантиец». Их гордость от этого не пострадала. Но вернемся к моей возлюбленной.
– Четырехминутная чистка и затем…
– И затем встреча. Через девятнадцать лет после того, как я начал мечтать о ней, мне было даровано увидеть ту, которой я посвятил жизнь. Безумная любовь рождается из деяний во имя веры. Как вы думаете, какие мысли роились в моей разумной голове в ту ночь, когда мне исполнилось семнадцать? Примерно такие: «Я люблю ее, и мне нет дела до нынешней логики, потому что я люблю ее, единственную в своем роде, я буду лгать всему миру, одним из хозяев которого стану, потому что я люблю ее, я затею самую невероятную авантюру в истории; я добьюсь своего, только если мое поведение сочтут разумным – иначе говоря, у меня один шанс из десяти тысяч на успех, но я люблю ее, а она мертва, и разве у меня есть выбор?
– «Я люблю ее, а она мертва…» Это классика.
– Потому-то моя история так прекрасна. Я пережил приключение, прекраснее которого не было на свете, – живые воскресили мертвых. Причем не в переносном смысле, которым довольствовались бы любители прошлого, но самое настоящее воскрешение того, кого потерял.
– Лазарь…
– Нет. Оставим в покое теологические беседы: я не Сын Божий, я человек. Даже если я в чем-то его превзошел, я скорее сравниваю себя с Орфеем.
– Орфеем, который мог обернуться.
– Только этого не хватало после стольких трудов!
– И вот вы впервые на него взглянули…
– Как же он был красив, город, который я любил. Гораздо красивее, чем в вашу эпоху, когда эти недотепы археологи столько с него соскоблили! Он предстал предо мной в первозданном виде, точно саламандра, вышедшая из огня, свежим, словно только что умытым водой. Казалось, после извержения даже воздух застыл. Мой восхитительный город дышал неведомой нам жизнью и радостью. Я часами мог бы говорить о его архитектуре, но так и не сумел бы рассказать о ее чудесах, ибо она не отличалась ни совершенством, ни величием, зато была воплощением изящества, а изящество словами не опишешь. Самым прекрасным в этом городе были его глаза.
– Глаза?
– Бесчисленные фрески, от которых захватывало дух, которые приковывали взгляд. Буколические пейзажи, загадочно улыбающиеся женщины, закутанные в складчатые
– Гляньте-ка на этого демиурга в лирическом припадке!
– Дикарка!
– Не могла удержаться. Когда слышу, как кровавый убийца говорит о цветочках, так и тянет съязвить.
– Перестаньте! Горстка богатых разложившихся римлян, к тому же живших две с половиной тысячи лет назад, – кому их жаль?
– Наверное, другим римлянам, тоже жившим две с половиной тысячи лет назад.
– И что с того? Они мертвы.
– Так было не всегда.
– Скажете тоже! Знаете, подобные темы требуют реалистического подхода. Когда я слышу, как некоторые современные дамы сокрушаются о судьбе Марии-Антуанетты, я говорю им, что в любом случае сегодня ее бы уже не было в живых. Это, наверное, немного цинично…
– Скорее банально.
– Ваше мнение меня не заботит. Лично я считаю, что совершил выдающийся поступок. Я создал шедевр.
– Тем лучше для вас.
– Что может быть прекраснее, чем спуститься за Эвридикой в преисподнюю?
– Орфей не убивал тысячи людей, чтобы туда добраться.
– Орфей был безответственным типом. Он не достиг цели. В отличие от меня.
– Не понимаю, как массовое убийство можно считать ответственным поступком.
– Если бы вы жили в двадцать втором веке, вы бы это поняли.
– Надо же. А я думала, что вы осуждаете уничтожение Юга.
– В семнадцать лет я его глубоко осуждал. Но, став членом правительства, я осуждаю меньше. Помпеи – это сокровище, но я не уверен, что к ним можно было приравнять остальной Юг.
– Мерзавец.
– Юг уничтожил не я.
– Достаточно не осуждать его уничтожение, чтобы быть мерзавцем.
– От моего осуждения ничего бы не изменилось.
– Извините, но бывают случаи, когда вы обязаны негодовать, даже если от этого ничего не изменится.
– И что, по-вашему, должно вызывать во мне негодование? Или вернее, кто – разве что вы и ваши современники?
– Я и мои современники немногого стоили, однако мы никогда не совершили бы подобного зверства!
– Почему «не совершили бы»? Вы его совершили! То, что сделали люди двадцать второго века, стало неизбежным результатом ваших деяний. Они виноваты не больше вашего.
– Это неправда! Вам легко говорить!
– В самом деле, гораздо легче говорить правду, чем изрекать софизмы.
– Да вы и есть софист! Вы не имеете права обвинять нас в тех гнусностях, в которых мы не участвовали.
– Почему вы так ожесточенно защищаете своих современников?
– Почему что я была одной из них.
– Почему вы так ожесточенно защищаете себя? Кого надеетесь убедить? Себя саму?
– Я прекрасно знаю, что невиновна.
– Вы что, ничего не понимаете? Я открою вам кое-какую истину о вас самой: вам совершенно наплевать на уничтожение Юга! Вам дела нет до гибели пятидесяти миллиардов человек.