Каторга
Шрифт:
Ханов сам из ссыльно-каторжных. Когда-то он был сослан за какое-то, говорят, зверское преступление и отбывал каторгу в Каре "в разгильдеевские времена", о которых до сих пор с ужасом вспоминают старики-каторжане.
– Я - разгильдеевец!
– с гордостью говорит Ханов.
Ханов отбыл каторгу, поселенчество и, приехав на Сахалин, сделался надзирателем. Нет вообще "лютее" надзирателей, чем из ссыльно-каторжных. Как всякий бывший ссыльно-каторжник, Ханов ненавидел и презирал каторгу. К тому же он знал ее хорошо, тонко, "по-каторжному" знал.
Чтобы команда из 390 каторжан, бывшая под присмотром всего
Опытным глазом "старого разгильдеевца" Ханов присматривался к каждой новой партии каторжан, - и сейчас же выделял "Иванов", именно их-то и делая надсмотрщиками за работами. "Иваны", таким образом, совсем избавлялись от работ, могли питаться лучше, заведуя раздачей арестантских порций, и получали полную возможность тиранить и грабить злосчастную шпанку, выколачивая из нее последние гроши, последние щепотки табаку.
Лучше жизни "Иванам" и не нужно было. Они были на стороне Ханова. А шпанка, забитая и несчастная, лишившись своих коноводов, терпеливо несла свой крест.
Чтобы забить "шпанку" вконец, "старый разгильдеевец" употреблял два приема: непосильные "уроки" и недостаточность пищи. Урочные работы задавались такие, что все и всегда были виновны в "неисполнении урока". Порка, - Ханову было предоставлено право драть, - шла по всей линии несосветимая. Кормил Ханов арестантов раз в день, после работ. И пищи было недостаточно, и "Иваны" еще вдобавок крали, - измученный человек, кончив урок, или, вернее, никогда не кончив урока, если избег порки, "тыкался" к котлу, "жрал" наскоро, и, заморенный, полуголодный, засыпал тут же, на месте, как убитый. До протестов ли тут! Так в голоде и ужасе жила "шпанка".
Забив шпанку физически и нравственно, Ханов "подобрался" и к "Иванам". Но делал это опять-таки необыкновенно тонко и по-каторжному умело. Он "сокращал" их по одному, в то же время другим давая еще большие льготы. Вдруг возьмет и одного какого-нибудь "Ивана" из надсмотрщиков переведет в простые рабочие, на полуголодный, полутрепетный режим. Остальным "Иванам" это было только на руку: меньше надсмотрщиков, - больше каждому из оставшихся достанется на долю при дележке награбленного. И разжалованный из надсмотрщиков в рабочие "Иван" должен был покоряться. Что он один поделает, когда вчерашние его товарищи колотят и бьют его:
– Работай, такой-сякой! Не лодырничай!
Так мало-помалу Ханов "перевел" у себя и "Иванов", оставив из них в качестве надсмотрщиков только самых отчаянных. Зато уж и преданы были эти надсмотрщики Ханову истинно "как псы". Их было мало, на долю каждого приходилось много. Им прямой был расчет поддерживать хановские порядки, и сам надзиратель из каторжан так не свирепствовал, как свирепствовали каторжные надсмотрщики.
Так, применяя правило "divide et impera", Ханов держал в своих поистине железных руках каторгу и делал с ней все, что хотел.
Люди бросались под падавшие срубленные деревья, чтобы получить увечье, люди отрубали себе кисть руки, - на Сахалине и сейчас много этих "онорцев" с отрубленной кистью левой руки, - чтобы только их, как неспособных к работе, отправили назад, в тюрьму. Люди, очертя голову, бежали в тайгу на голодную смерть.
Павел Колосков был одним из "Иванов", проведенных Хановым.
Колосков в первый раз был сослан на Сахалин
– Жилось тогда, что говорить, хорошо. Ешь вволю, табак, даже водку доставали.
Колосков и сейчас с удовольствием вспоминает об этом времени. Но оно длилось недолго: Ханов сократил "Ивана" по вышеуказанному рецепту.
– Взъелся и взъелся. Перевел в рабочие. Я к товарищам: "Что ж это, братцы? За что?" Смеются: "Не умел, стало, потрафить. Теперь сам и разбирайся, как знаешь. Нам хорошо, а до тебя какое дело? На Сахалине всяк за себя. А ты вот что: ты чем брехать, урок исполняй, - потому мы затем над тобой приставлены". Парень я был могутный, - Ханов на меня и наваливает и наваливает. Такие "уроки" загибает, - с сил спал. Что ни день, дерут: урока не выполнил. Вижу - смерть. В те поры я товарища подговорил и убег.
Колосков и до сих пор содержится в Александровской кандальной тюрьме.
Молодой еще парень, низкорослый, широкоплечий, истинно "могутный". С тупым, угрюмым лицом, исподлобья глядящими глазами. Каторга, даже кандальная, "головка" каторги, его не любит и чуждается. Он ходит обыкновенно один вдоль палей, огораживающих кандальное отделение, взад и вперед, понурый, мрачный, словно волк, что неустанно бегает вдоль решетки клетки.
– Ушли мы с товарищем с работ!
– рассказывает Колосков.
– Провианту захватили?
– Не! Какой там провиант. Оно верно, когда мы бродяжить уходим, всегда загодя себе прикопляем. Сухари сушим. Да там что насушишь! Кончишь работу, слопаешь, что дадут, - словно и не ел. Оттого и сбегли.
– Ты даже не спросил, как товарища зовут?
– Ни к чему было. Ишли, ишли тайгой, смерть подходит. Товарищ-то упал - и помер.
– Сам умер?
– Сам. Занедужился и помер. Это я нарочно потом на себя выдумал, убил будто. Ну, помер он, - вижу я, - и мне то же будет. Набрал хворосту спички с собой были - зажег костер, из тела так несколько кусков вырезал и на углях сжарил... А только тела я не ел. Нарочно так сделал. В сумочку у всякого бродяги сумочка полагается - в сумочку мясо поклал, пошел на дорогу, да и объявился: "так и так, мол, человечьим мясом питался". Чтоб заарестовали и в тюрьму отправили. Ежели б не это, назад бы на работы послали. А это преступление тяжкое. Для того и сделал. Потому, известно было, что такие случаи бывали, в тайгу с работ уходили, товарищей убивали и мясо ели. Вот и я на себя наклепал.
Но Колосков рассказывает не всю правду.
– Конфузится!
– объяснил мне один из каторжан.
– Человек вы новый. А нам доподлинно известно, что ел.
Я видел свидетелей того, как арестованного Колоскова с его страшной сумкой привели на работы.
Каторжане его ругали, хотели избить, и убили бы, если бы не защитили надзиратели. Каторга не хотела верить такому ужасному преступлению и заставляла Колоскова есть при ней найденное у него жареное мясо.
– Как же ты говоришь, что убил и ел? Докажи свою храбрость. Ешь!