Каторга
Шрифт:
Приготовляясь наносить удары, он поднялся на цыпочки, чтобы казаться выше. С хмурым, вечно угрюмым лицом, со слезящимися мрачными глазами и воспаленными веками, маленький, жилистый, мускулистый, он, действительно, должен был быть страшен и отвратителен.
– Уж одна торжественность Комлева говорила, что "что-то" произойдет особенное!
– рассказывал мне врач.
– Он так гаркнул свое традиционное "поддержись", перед тем, как нанести первый удар, что я задрожал и отвернулся.
Комлев "клал" удары не торопясь, с расстановкой, "реже", "крепче",
– Чаще! Скорей!
– несколько раз кричал доктор.
Чаще не так мучительно. Ошеломленный человек не успевает перечувствовать каждый удар в отдельности.
Но Комлев не торопился... После 48 удара Губарь был "готов".
– Но и 48 таких ударов выдержать. Что за богатырь был!
– После этого на меня напал страх-с, - рассказывал Васильев.
– После наказания?
– Нет-с, не от наказания, а оттого, что я ел. Такой страх напал, света боялся.
Васильев сошел с ума. Его охватил ужас. Он заболел манией преследования в самой бурной форме.
Он не спал ночей, уверяя, что слышит, как арестанты сговариваются его убить и самого съесть. Когда его посадили за буйство в карцер, он отломал доску от стены и так - двенадцать часов подряд простоял на нарах, не меняя позы, с высоко поднятой над головой доской, крича диким голосом:
– Не дамся! Убью, кто войдет!
И никто не решался подступиться к разъярившемуся Геркулесу. Его взяли как-то хитростью и поместили в лазарет. Там он отказывался принимать пищу, говоря, что доктор хочет его отравить, и, наконец, в один ужасный день бежал. Поистине ужасный день: целый месяц Васильева не могли поймать, и это был ужасный месяц для почтенного, любимого за гуманность всею каторгою врача Н. С. Лобаса. Целый месяц Васильев рыскал где-то кругом, ища случая встретить и убить врача. Целый месяц домашние господина Лобаса трепетали, когда он выходил из дома.
Наконец безумного поймали, под наблюдением того же господина Лобаса он оправился, успокоился и теперь, если кого любит Васильев, так это господина Лобаса.
– Вот до чего страх напал, - Николая Степановича хотел убить! рассказывал Васильев.
– Тяжко мне!
Колосков не сознается "посторонним", Васильев рассказывает, как ел человеческое мясо, - потому Васильев пользуется большей известностью, как "людоед".
– Всякий, кто приедет, сейчас на меня смотреть. Смотрят все... Бежал бы.
К концу беседы Васильев начал все сильнее и сильнее волноваться.
– Бежал бы. А то как человек подходит, так и смотрит: "Ты тело ел?" А чего смотреть! Разве я один? Сколько есть, которые в бегах убивали и ели. Да молчат!
Каторга говорит, что в кандальной тюрьме не мало таких, которые в бегах питались с голоду мясом убитых или умерших товарищей.
Мне показывали несколько таких, которые винились каторге, а один из них, на которого все указывали, что он ел мясо умершего от изнурения товарища, когда я спросил его, правду ли про него говорят, отвечал мне:
– Все одно птицы склюют. А человеку не помирать же!
Каторжанка баронесса Геймбрук
Это одно из самых тоскливых моих сахалинских воспоминаний.
– Баронесса? Баронесса у нас булки печет, уроки дает и платья шьет! говорили мне в селении Рыковском.
На пороге избы меня встретила высокая, худая женщина с умными, выразительными глазами. Скольких лет? Право, трудно определить лета женщины в каторге. Сахалин, отнимая у человека все, что есть хорошего, прежде всего отнимает молодость, а потом здоровье.
Я представился.
– Баронесса Геймбрук!
– ответила она, подчеркивая титул, которого лишена.
"Дело баронессы Геймбрук, обвиняемой в поджоге", наделало очень большого шума в Петербурге. Это был "громкий" и "знаменитый" процесс.
В истории женского образования в России имя баронессы Геймбрук займет скромное, но все же видное место. Ей принадлежит инициатива устройства женского профессионального образования в России; она была первой, открывшей женскую профессиональную школу.
Отлично образованная, принадлежавшая к хорошему кругу, имевшая очень влиятельное родство, но не имевшая средств к жизни, молодая женщина с увлечением отдалась мысли:
– Надо научить женщину жить своим трудом. Вооружить ее на борьбу за существование.
Дело шло хорошо. Баронесса работала, учила работать других, перебивалась, сводила концы с концами.
– Скучно только одной было!
– с грустной улыбкой вспоминает она. Работаешь, работаешь, кипишь в деле, а останешься одна, такое полное одиночество. Ни одной близкой души. Родня... Но родня смотрела с недоверием, даже стеснялись моими "затеями"...
Она познакомилась с каким-то отставным военным. Они понравились друг другу, потом полюбили, возникла "связь". Пошли "разговоры".
– Ужасно неудобно! И перед родными неловко и, наконец, как начальнице школы...
Надо было венчаться. Он тоже только об этом и думал. Но у него были запутаны, расстроены дела, ему нужно было от кого-то откупиться, - денег не было.
– Знаешь что, - сказал он ей однажды, - у нас есть исход. Страховые премии за твою обстановку. Если с умом поджечь...
– Ты с ума сошел!
– Никто не узнает. Ты даже будешь ни при чем. Дай только согласие. Без тебя все будет сделано. У меня есть такой человечек...
Она протестовала. Он убеждал, что "разве мало в Петербурге так делают", что "риску никакого", что "человечку" уж не впервой, что "человечек" знает, как устроить:
– Ты себе уедешь в театр. Ты будешь ни при чем.
В конце-концов он предложил на выбор:
– Другого выхода, ты знаешь, нет. Так наша связь продолжаться не может. Значит, либо согласиться на такую комбинацию, либо между нами все должно быть кончено.