Каторжная воля (сборник)
Шрифт:
Видение, да и только!
Поросенок, словно очнувшись, заверещал с новой силой – тонко и пронзительно.
– Лихоманка тебя задери, – ругнулся Макар Варламович, – хватит голосить, а то в снег кину! Волки в один жевок схрумкают. Федор! Садись в сани, поехали. Утром рассветет, вернемся…
– Погоди, тятя, ружье…
Федор отыскал в снегу ружье, тяжело плюхнулся в сани, и жеребец, не дожидаясь, когда его подстегнут, кинулся вперед стремительной рысью.
Утром подобрали убитых волков, сняли с них шкуры, и Макар Варламович подступил к сыну с расспросами. Обо всем спрашивал, по порядку: и когда Федор успел с Настей снюхаться, и почему она оказалась на
Видно было, что не по нраву Федору отцовские расспросы. Хмурился, отворачивался в сторону, говорил коротко и неохотно, но честно. Не стал врать и отнекиваться, отвечал как на духу. В то время парень еще в отцовской воле находился и в послушании перед родителем. И вот какая картина нарисовалась из его скупых ответов: оказывается, давно уже глянется ему Настя, еще с того времени, как увидел ее в первый раз в Чарынском. И он ей тоже глянется. А что с конем ловко управляется и со стяжком может на волка охотиться, так этому ее дядька Степан обучил; она еще и из ружья стреляет без промаха и любого зверя может по следу добыть… О том, что на охоту с отцом собирается, Федор ей сам рассказал, вот поэтому она и оказалась на тропе.
– Охраняла, значит, своего залеточку, – раздумчиво протянул Макар Варламович, – дивно, дивно… Можно сказать, от смерти оберегла. Отблагодарить надо девку, поклониться ей следует. Пойдем, поклонимся, мы люди не беспамятные, добро ценим. Ты погоди, я в дом зайду.
Он поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а Федор остался на дворе – и хмурость с его лица, как водой смыло. Радовался парень от всей души, услышав отцовские слова про благодарность, доброе лицо его светилось, и в мыслях своих, наверное, улетал он далеко и высоко. Но вот отец показался на крыльце со свертком под мышкой, и Федор перестал улыбаться, лишь глаза светились по-прежнему. Догадался он, что в свертке подарок для Насти, но вида, что догадался, не подавал. А Макар Варламович, ничего не объясняя, велел запрячь жеребца, уселся в сани и приказал ехать прямиком в Бурлинскую, где Степан с Настей еще осенью поселились в маленькой избенке на самой окраине. Прежний хозяин этой избенки, старый бобыль, к тому времени помер, вот и пригодились хоромы.
Подъехали, вошли в низкие двери, и в избенке сразу стало тесно. Хозяева при виде неожиданных гостей растерялись. Степан смущенно скоблил пятерней лысину, Настя, отложив шитье в сторону, поднялась из-за стола и принялась крутить на указательном пальце железный наперсток. Щеки зарумянились, карие глаза потемнели. Макар Варламович поздоровался и развернул сверток, в котором оказалась большая шаль фабричной выделки с яркими цветами, а вдобавок к ней еще и добрый кусок китайки [3] , в который Настю можно было два раза завернуть.
3
Китайка – материя.
– Прими, Анастасия, благодарность нашу за выручку, шаль носи на здоровье и кофты себе шей.
– Спаси Бог вас, Макар Варламович, – поклонилась Настя, приняв подарки.
– Да вы проходите, проходите, – заторопился Степан, – чаю попьем…
– Нет, чай пить не будем. – Макар Варламович отступил к порогу, где топтался Федор, и продолжил: – А чай потому пить не будем, что родниться я с вами не собираюсь. За выручку, Анастасия, поклон тебе еще раз, а про Федора моего забудь и всякую задумку про него из головы выкинь.
И не договорил Макар Варламович, посчитал, что все нужные слова он уже сказал. Распахнул низенькую дверь и толкнул в узкий проем Федора, который за все это время и рта не успел раскрыть. Вслед им ни слова, ни звука не донеслось.
Шабуровы сели в сани и молча поехали домой.
С этого дня Федора словно в хребте перебили березовым стяжком, хотя он не горбился и ходил, как и прежде, прямо. Но сник парень, перестал улыбаться и глаза уже не светились радостным светом, будто покрылись белесой пленкой, как у слепой бабушки Агриппины. Он ни о чем не просил, разговоров не заводил, исправно работал по хозяйству, оставаясь по-прежнему послушным, и казалось, что смирился с отцовским решением. Полина Никитична, конечно, жалела сына, даже втихомолку плакала, искренне позабыв совсем недавние свои слова о безродной девке и молотке в приданое. Макар Варламович, ни капли не беспокоясь, думал по-своему: «Дурь пройдет и жизнь наладится».
Дурь не прошла, а жизнь сделала крутой зигзаг.
По весне, когда Бурлинка взломала лед и с грохотом унесла его вниз по течению, Федор бесследно исчез из дома. А вместе с ним, так же бесследно, исчезли Степан и Настя.
Стоял Макар Варламович в пустой избенке, из которой вынесли скудное убранство, смотрел на голый дощатый стол, а на столе лежали китайка и старательно сложенная цветастая шаль. Не приняла, выходит, Настя эти подарки. Она, выходит, другой подарок себе затребовала.
В горячке и в злости хотел Макар Варламович в погоню удариться, но одумался – где их искать, куда они ушли? Вниз, в Чарынское, или в горы направились? И в какую сторону, если в горы?
Долго стоял, долго глядел на шаль с китайкой, и пока стоял, решил: если сбежал сын из родного дома с девкой безродной, значит, нет больше у него сына. Нет и не будет.
Вечером, уже в потемках, он столкнул с берега свою лодку и пустил ее вниз по течению. Лодка после долгой зимы рассохлась, проконопатить ее руки еще не дошли, и она быстро стала набирать воду. «Где-нибудь да выкинет», – думал Макар Варламович, глядя ей вслед. Домашним же, вернувшись с берега, сказал так:
– Федор на лодке поплыл, перевернулся, видно, и утонул. А Настя со Степаном куда-то в другое место ушли. Запомнили? Так всем и говорите.
Никто его не ослушался.
А затонувшую и перевернутую вверх дном лодку, действительно, прибило к берегу – верст через семь, ниже по течению.
Было это три года назад.
И вот Федор вернулся.
Где он находился все это время, как жил, чем занимался и по какой причине оказался на берегу Бурлинки в рванье и в нищем виде, даже заплечного мешка не имелось, никто не знал и, соответственно, ничего вразумительного сказать не мог. Лишь одно обстоятельство для всех было ясным – нахлебался парень тяжелой жизни по самые ноздри.
Двое суток он не приходил в себя. Метался на деревянной кровати, хрипел, словно его душили, временами покрывался обильным потом, будто из речки выныривал, иногда вскрикивал:
– Настя! Настя! Я здесь! Обними, Настя, холодно! Вода ледяная!
Но чаще кричал иное:
– Коня не отпускай! Пропадем! Телегу держи, телегу!
И всякий раз, когда вскрикивал и твердил кому-то неизвестному про телегу и про коня, взмахивал в бреду руками, словно хотел за что-то уцепиться и не пропасть.