Кавалер Глюк
Шрифт:
Он замолчал.
– И вам довелось снова узреть око?
– Да, довелось! Долгие годы томился я в царстве грез. Там, именно там! Я обретался в роскошной долине и слушал, о чем поют друг другу цветы. Только подсолнечник молчал и грустно клонился долу закрытым венчиком. Незримые узы влекли меня к нему. Он поднял головку - венчик раскрылся, а оттуда мне навстречу засияло око. И звуки, как лучи света, потянулись из моей головы к цветам, а те жадно впитывали их. Все шире и шире раскрывались лепестки подсолнечника; потоки пламени полились из них, охватили меня, - око исчезло, а в чашечке цветка очутился я.
С этими словами он вскочил и по-юношески стремительно выбежал из
Только вблизи Бранденбургских ворот я увидел шагающую впереди долговязую фигуру и, несмотря на темноту, тотчас узнал моего чудака. Я окликнул его:
– Почему вы так внезапно покинули меня?
– Стало слишком жарко, да к тому же зазвучал Эвфон*.
______________
* Эвфон (греч.) - благозвучие; здесь: творческая сила музыканта.
– Не понимаю вас.
– Тем лучше.
– Тем хуже! Мне очень бы хотелось вас понять.
– Неужто вы ничего не слышите?
– Ничего.
– Уже все кончилось! Пойдемте вместе. Вообще-то я недолюбливаю общество, но... вы не сочиняете музыки... и вы не берлинец.
– Ума не приложу, чем перед вами провинились берлинцы. Казалось бы, в Берлине так чтут искусство и столь усердно им занимаются, что вам, человеку с душой артиста, должно быть здесь особенно хорошо!
– Ошибаетесь! Я обречен, себе на горе, блуждать здесь в пустоте, как душа, отторгнутая от тела.
– Пустота здесь, в Берлине?
– Да, вокруг меня все пусто, ибо мне не суждено встретить родную душу. Я вполне одинок.
– Как же - а художники? Композиторы?
– Ну их! Они только и знают, что крохоборствуют. Вдаются в излишние тонкости, все переворачивают вверх дном, лишь бы откопать хоть одну жалкую мыслишку. За болтовней об искусстве, о любви к искусству и еще невесть о чем не успевают добраться до самого искусства, а если невзначай разрешатся двумя-тремя мыслями, то от их стряпни повеет леденящим холодом, показывающим, сколь далеки они от солнца - поистине лапландская кухня.
– На мой взгляд, вы судите чересчур строго. А превосходные театральные представления!.. Неужто и они не удовлетворяют вас?
– Однажды я пересилил себя и решился снова побывать в театре. Мне хотелось послушать оперу моего молодого друга; как бишь она называется? О, в этой опере целый мир! Среди суетливой и пестрой толпы разряженных людей мелькают духи Орка{6} - у всего здесь свой голос, свое всемогущее звучание... А, черт, ну конечно же, я имею в виду "Дон-Жуана"{7}. Но я не вытерпел даже увертюры, которую отмахали престиссимо, без всякого толка и смысла, а ведь я перед тем предавался посту и молитве, ибо знал, что Эвфон, потрясенный этой громадой, обычно звучит не так, как нужно.
– Да, сознаюсь, к гениальным творениям Моцарта здесь, как это ни странно, относятся без должной бережности, зато уж творения Глюка, разумеется, находят себе достойных исполнителей.
– Вы так полагаете? Однажды мне захотелось послушать "Ифигению в Тавриде". Вхожу я в театр и слышу, что играют увертюру "Ифигении в Авлиде". "Гм, - думаю я, - должно быть, я ошибся: сегодня ставят эту "Ифигению". К моему изумлению, далее следует анданте, которым начинается "Ифигения в Тавриде", и сразу же идет буря! Между тем сочинения эти разделяет целых двадцать лет. Весь эффект, вся строго продуманная экспозиция трагедии окончательно пропадают. Спокойное море - буря - греки выброшены на берег, вся опера тут! Как? Значит, композитор всунул увертюру наобум, если можно продудеть ее, точно пустую пьеску, как и где заблагорассудится?
– Согласен, это досадный промах. И все-таки произведения Глюка подаются в самом выгодном свете.
– Как же!
– только и промолвил он, потом горько усмехнулся, и чем дальше, тем больше горечи было в его улыбке.
Внезапно он сорвался с места, и никакими силами нельзя было его удержать. В один миг он словно сгинул, и много дней кряду я тщетно искал его в Тиргартене...
Несколько месяцев спустя холодным дождливым вечером я замешкался в отдаленной части города и теперь спешил на Фридрихштрассе, где квартировал. Путь мой лежал мимо театра; услышав гром труб и литавр, я вспомнил, что нынче дают "Армиду"{8} Глюка, и уже собрался войти, когда мое внимание привлек странный монолог у самых окон, где слышна почти каждая нота оркестра.
– Сейчас выход короля - играют марш, - громче, громче, литавры! Так, так, живее, сегодня они должны ударить одиннадцать раз, иначе торжественный марш обернется похоронным маршем. Ого, маэстозо, подтягивайтесь, детки! Ну вот, статист зацепился за что-то бантом на башмаке. Так и есть, ударили в двенадцатый раз! И все на доминанте! Силы небесные, этому конца не будет! Вот он приветствует Армиду. Она смиренно благодарит. Еще раз! Ну конечно, не успели добежать двое солдат! Что за дикий грохот? А-а, это они так переходят к речитативу... Какой злой дух приковал меня к этому месту?
– Чары разрушены! Идемте!
– воскликнул я.
Подхватив под руку моего тиргартенского чудака - ибо монолог произносил не кто иной, как он, - я увлек его с собой. Он, видно, не успел опомниться и шел за мной молча. Мы уже вышли на Фридрихштрассе, когда он остановился.
– Я вас узнал, - начал он, - мы встретились в Тиргартене и много говорили, я выпил вина, разгорячился, после этого Эвфон звучал два дня без перерыва... Я немало настрадался, теперь это прошло!
– Я очень рад, что случай свел нас снова. Давайте же короче познакомимся друг с другом. Я живу здесь поблизости; почему бы...
– Мне нельзя ни у кого бывать.
– Нет, нет, вы от меня не ускользнете. Я пойду с вами.
– Тогда вам придется пробежаться со мною еще немного - сотню-другую шагов. Да вы ведь собирались в театр?
– Мне хотелось послушать "Армиду", но теперь...
– Так вы и услышите "Армиду". Пойдемте!
Молча пошли мы по Фридрихштрассе; вдруг он круто свернул в переулок, я еле поспевал за ним - так быстро он бежал. Но вот он остановился перед ничем не приметным домом. Ему довольно долго пришлось стучать, пока нам наконец не открыли. Ощупью, в темноте, добрались мы сперва до лестницы, а затем до комнаты во втором этаже, и провожатый мой тщательно запер дверь. Я услышал, как отворяется еще одна дверь; вскоре он вошел с зажженной свечой, и меня немало поразило странное убранство комнаты. Старомодные вычурные стулья, стенные часы в позолоченном футляре и широкое неуклюжее зеркало накладывали на комнату мрачный отпечаток устарелой роскоши. Посередине стояло небольшое фортепьяно, на нем огромная фарфоровая чернильница, а рядом лежало несколько листов нотной бумаги. Однако, пристальней вглядевшись в эти принадлежности композиторства, я убедился, что ими не пользовались уже давно: бумага совсем пожелтела, а чернильница была густо затянута паутиной. Незнакомец подошел к шкафу в углу комнаты, сперва не замеченному мною, и, когда он отдернул занавеску, я увидел целый ряд книг в богатых переплетах; на корешках золотом было написано: "Орфей", "Армида", "Альцеста"{9}, "Ифигения" и так далее словом, передо мной предстало полное собрание гениальных творений Глюка.