Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев
Шрифт:
Я сох и сох, а думы больше съедали меня.
– Как вы хороните нас? – спрашивал я Абазата.
– Если хорош, то зарываем, если нет – веревку за ноги и в овраг; тебя я зарою.
Наконец я вовсе ослаб и со слезами просил хозяев отвезти от меня записку в Грозную. Он привез от Альгозура бумаги и чернил и просил написать, что мне у него жить хорошо, чтобы этим успокоить мать. Записка была отправлена, но ответа не было. Через месяц Ака вызвался отвезти сам письмо к коменданту, уверяя, что будет непременно передано, так как у него там родная сестра. Точно, лоскуток тот был передан, но выкупа все-таки не было. Абазат и в другой раз просил помянуть о себе.
Наступал холод; платье мое было ветхо. Абазат достал себе новое
– Хака! Разве он не такой же мужчина! А народ будет смеяться надо мной!..
Горцы не думают, что из лоскутов их чуя, лишь бы имела свой вид. Цацу, плача, стала просто зашивать дыры; Абазат вышел, я – за ним и упросил его сделать мне тришкин кафтан. Но он мало прибавил тепла, так как не было главного – рубашки.
Грустно было Абазату, что потерпел он один и лишился многого: ему хотелось отыскать своего товарища и принудить его уплатить себе половину того, что сам отдал истцам. Еще до приговора все родственники советовали ему скрыться куда-нибудь, так же как сделал его соучастник; но Абазат, поддерживая славу своего рода, с презрением отверг такие советы.
– Какой же я буду уздень и как будут смотреть на меня люди, когда я убоюсь наказания! Если я виновен, то пусть меня накажут; и если одного, то будет стыднее моему товарищу! – говорил он.
Действительно, он так и поступил, что видели мы, когда он спокойно шел на суд, ожидая смертного приговора.
Не отыскав товарища и обеднев совершенно, он говорил мне:
– Послушай, Судар, ты знаешь дела мои, жена моя не хозяйка, вот каково товарищество! Я хочу перейти к русским, и вместе с тобой. Даешь ли мне слово, что ты от себя попросишь генерала наделить меня за то, что ты не терпел от меня ничего, и будет ли мне место где жить? Скажи, если б ты был награжден за свои действия на хребте Кожильги и за теперешний плен чином офицера, принял ли бы ты меня весело и познакомил ли бы со своими товарищами, если б я когда встретился с тобой?
– Сверх того, что заплатит тебе генерал за меня, я обещаю от себя еще три тюменя. А если когда встречусь с тобой, хотя не буду офицером, то приму, как друга, и найду, чем угостить тебя.
– Откуда возьмешь ты денег дать мне?
– Три тюменя у нас невелики: не могу больше, а это как-нибудь достану.
– Ну, поклянись, Судар, вот над этим талисманом, что все будет так, как ты обещаешь, и что генерал обласкает меня.
Я дал клятву.
– Поклянись же и ты, – говорил я, – что решаешься идти.
Поклялся и он. Но время шло, как угрюмый старик идет молча с костылем своим и не поведает никому, что несет он от мира земного к иному миру!.. Так подождал я еще и, вздохнув, повернулся на другой бок к таинственной стене!..
Из аулов, в местах опасных из-за нас, на зиму, как я сказал, горцы переезжают в лесные аулы или живут по лесам в землянках хуторами. Иногда имеют в таких местах теплые сакли, глиняные или деревянные. Это их мызы. Если не достанет сена для скота, то покупают его в горах и отгоняют туда скот на всю зиму, а для ухода за ним отправляют мальчика или девочку. Везти сено из гор нельзя, потому что нет дорог, кроме тропинок. Иногда в семи дворах, как говорят у нас, у них – в семи саклях – один топор, но делятся всем, и отказать в чем-нибудь грешно и стыдно. Так иной, не имея лошади, бывает в набеге, пригоняет скот; не имея волов, пашет; не имея косы, косит. А всё в надежде осенью пригнать скот запасается сеном. В нашем ауле остались беднейшие: они ждали, пока переедут другие, чтобы взять у них волов и арбы. Так, 12 декабря, мы перебрались на новое жилье, уложив весь багаж на две арбы (я хорошо помнил все дни, означая каждое утро над дверью углем. Часто горцы, забывая дни, спрашивали меня, когда будет перескан. Тогда нельзя работать, не должно выгребать золы и прочее. Предрассудков у них премножество, как свойственно невежественному народу: в Новый год пересыпают хлеб из чашки в чашку, прося, чтобы так точно продолжалось всегда, причем говорят поздравления и изъявляют желание всего лучшего. Также яичную скорлупу никаким образом нельзя класть в огонь: будто не станут нестись куры или вовсе переведутся; кости же иногда не выбрасываются, а сжигаются, будто это приятно Богу, и пр., и пр. Жена покойного Мики нередко, проверяя себя, спрашивала меня, сколько прошло с той поры, как было побоище на Кожильги. Как от построения Грозной в 1818 году, так от 2 июня 1842 года горцы ввели эру.
На дорогу достали мне старые поршни. Снегу было на четверть; было морозно, арбы скрипели; я шел позади них, укутываясь в свое полосатое одеяло, и не выступал уже так мерно, как выступал прежде; не выпрямился бы и тогда, если б встретилась даже Хазыра. Ака еще прежде говорил мне:
– Что, если б теперь тебя увидела мать твоя?..
– Заплакала бы! – отвечал я.
Мы переехали в хутор, версты за четыре от Гильдагана, к родственнице Абазата, вдове Тамат, которая уступила нам землянку, куда было загоняла скотину и где хранилось ее лишнее имущество. В одной половинке этой землянки недель пять жил с нами теленок, пока не устроили для него особый куток. Я имел равное с ним ложе, в ногах своих хозяев: спать у дверей было холодно. Хотя Абазат и стыдился, что я буду лежать в углу, но я без околичностей занял теплое место. После прихода, погревшись, я упал в объятия лихорадки. На ночь Абазат сам принес дров из лесу; на другой же день я старался о тепле. Обернув ноги в суконные лоскутья, я пускался в лес и наскоро набирал сушняку. Кожа, данная мне на обувь, вскоре была обменена на готовые поршни: тогда я смело оставался в лесу надолго, выбирал любое деревцо, колол его и носил домой слегами. Так два дня я работал, а третий посвящал болезни.
Мне предлагали арбу, чтобы навозить дров; но, чтобы не сидеть по-пустому и развлекать себя на просторе, я отказался.
Сначала многие в хуторе смотрели на меня с негодованием, что я вольничаю; но после уверились, как и Абазат, что не уйду; когда же от холода я долго не брил своей головы, все смотрели подозрительно, говоря прямо, что с умыслу запустил голову – хочу к своим; я должен был бриться.
Тамат, как сама ретивая хозяйка, видя, что никто на хуторе не имел в запасе столько дров, как я, и в особенности когда я сплел курятник для остальных своих кур, по образцу русскому, пожелала иметь меня у себя. Склоняя к себе, она говорила:
– Если б я тебя купила, пошла бы сама к Шамилю и выпросила бы у него позволение женить тебя хоть на какой-нибудь сиротке из сюлинцев. Лишь бы ты дал мне слово жить у меня, то не пожалела бы дать за тебя и двадцати тюменей.
Абазат по просьбе моей соглашался продать; но Тамат не давала более одной кольчуги, оставшейся после ее мужа, оцененной в двадцать целковых, говоря:
– Теперь, быть может, ты и не хочешь уйти; но поживешь год, два – передумаешь. А два тюменя куда уж ни шло!
Надеясь все еще на выкуп, Абазат не хотел отдать за такую цену и на просьбу мою продать отвечал:
– Мне стыдно навязываться самому; если тебе хочется к ней, то упрашивай ее сам дать, сколько я прошу.
Рождество в Новый год мы встретили, как дома. Часто солдат приходил ко мне голодный, и я кормил его, когда никого не было дома; иногда я утаивал яйца из своего курятника, и мы пекли их в лесу. В январе куры уже начинают нестись; за ними ходил я, когда Цацу должна была родить; носил также тогда и воду. Когда я вышел с кувшином в первый раз, все на меня смотрели с удивлением и говорили: