Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев
Шрифт:
Все богатство Аки состояло из пары волов и коровы; лошадь – это первое условие лихого горца – была отдана за меня прежнему моему владельцу, Абазату.
Вычистив хлев, я шел опять в саклю, брал кувшин и умывался, почти по примеру их, перед своим домом; кончив омовение, отирался рукавом своей рубашки, молча на восток прочитывал молитву, означал над дверью день углем, заранее для того приготовленным. Такой был у меня календарь, не заметный никому в доме, входил в саклю и садился перед камином, поджав ноги; разводил огонь, как жертвенник, и с его улетом посылал свои чувства и мечты на свою родину. В сакле еще все нежились; огонь разгорался, дровяной треск поднимал ленивых: один за одним они подсаживались; я уступал место и придвигался к стене, что к порогу. Из них каждый по-своему разгребал или сгребал угли: жертвы были разные, огонь терял привлекательность, и мечты мои разлетались врозь. Ненадолго уже я оставался тут и выходил на простор; солнце выкатилось, и зарумянились седые чела громад вековых! Как отшельники от
Мечтаешь, мечтаешь, вдруг повеление:
– Судар! Хажиль, хича бежениш? (Посмотри, где скотина?). – Если не отошла еще которая далеко, идешь прогонять дальше.
Но день становится уже полным днем: все картины накрываются облаками – и горе тому, кто проспал утро!.. Все начинают суетиться. Где увидишь верхового, в башлыке от жара, где пешего, с сумкой за плечами, с винтовкой из-за плеч, идущего на месть; где толпой идут тихо, фанатически напевая: «Ля илляга, иль Алла!», из набега или в набег; бишрак, или знамя, развевается у переднего джигита (молодца) (кто уверен в своем молодечестве и верным считает коня своего, может иметь подобный значок. Правда, всякий предводитель имеет свое знамя; но в его команде таких значков несколько, смотря по числу джигитов (молодцов, маюра-стаг), из которых всякий по своему вкусу прибивает к древку лоскут одноцветного, двухцветного и разноцветного сшивного полотна); где видишь женщину с ребенком за спиной, подобно молдаванкам (ребенок, когда в состоянии ползать, становится к стене, и мать, приседая, берет его ноги вокруг себя, и он руками обвивает ее шею; малютку же носят на руках, как и наши); где несколько женщин идут или поплакать над кем, или к кому на помощь; где две, три девушки, иногда с женихом, идут за черемшой (черемша – особенное растение на Кавказе; листья ее подобны ландышевым, но продолговатее; их солят, как капусту, и употребляют в наших лазаретах, как лекарство. Зимой корень ее горцами употребляется вместо хрена; весной же молодую они варят в воде, тогда она имеет вкус спаржи; также жарят в сале и масле. Употребляется в пищу и нежгучая молодая крапива, перетираемая с солью); где целая вереница женского пола – это древние самарянки – идут с кувшинами за водой (женщины носят воду в больших кувшинах, медных или глиняных, ведра в полтора. Одеянием походят на самарянок: одноцветная рубашка (больше красная), со вставным сзади синим четырехугольным лоскутом до пояса и на плечи ахалуши-гауталь; побогаче кто – с украшением из серебряных пряжек во всю грудь; победнее – с медными, посеребренными. Зимой носят тулупы (кетырь). В пригорных местах вообще женский пол под покрывалом, хотя и откидным, но которое при встрече с мужчиной тотчас опускается; в горах же без покрывал). Иногда слышишь скрип арбы с двумя мешками: тощая пара волов повинуется гиканью седока; где из-за леса покажется полунагой, но с кинжалом за поясом, влача за налыгач своих рогатых, лениво тащащих воз дров… Все скучно!.. Вот опять показались два мешка с мельницы (мельницы их очень просты. По желобу бьет вода в спицы перпендикулярной реи, на которой укреплен жернов без всяких колес и железа. Подобные, как я слышал, есть в некоторых губерниях. Толчеи тоже просты. Вода бьет также по желобу в четыре доски крестообразного колеса, так что на одном конце вала два бруса, сделанных крестообразно, на каждом конце которых по доске; на другом конце вала три-четыре кулака, поднимающие брусья, лежащие параллельно земле, в середине поднимающиеся на оси; в концах их вделаны продолговатые цилиндрические камни. Ступы же выдолблены в кряже, вдаванием в пол. Железа также нет), и я еду к своему окну, и клонит меня в сон. Пообедаем, в тени у сакли ложусь спать и сплю крепко. Проснусь – праздные давно уже собрались провожать день: толкуют о боях, об оружии; каждый хвалится своим доспехом; играют, забавляются, как дети. Подъедет гость, занятия оставляются, все приветствуют (вежливость повсеместна. Мужчины, хотя вовсе незнакомые между собой, при встрече друг другу отдают «салям». Знакомые приветствуют пожатием руки, всегда правой); хозяин берется за повод и просит приезжего снять ружье. Если тот соглашается, то при входе в дом вынимает из-за пояса кинжал и пистолет (стыдливость почитается признаком добрым. Никто, даже из маленьких, не войдет в дом врасплох, не вызвав наперед кого-нибудь).
III
Вечера. – Возвращение к Абазату. – Суд над Абазатом. – Сирота Даланкай. – Правила воспитания. – Полоумный Ажгир. – Друзья Абазата: Яна и мулла Алгозур. – Снятие кандалов. – Пленные солдаты. – Покос. – Встреча с Шамилем. – Мужик Петр. – Незабвенные слова Абазата. – Два дня в лесу.
Смеркалось – я садился у порога и опускал голову, полную дневных картин; темнело – входил в саклю и искал новых картин в своем огоньке. Тогда я был на родине и пристально смотрел на картину семейную; представлял себе своих товарищей сидящими со мной у этого горского камина, где они не искали бы ни диванов, ни кресел, ни стульев. Ложился, когда укладывались все. Бренча кандалами, часто бредил, призывая старшего
Поутру Ака расспрашивал, кого я поминаю, не жену ли или какую возлюбленную, и что такое «Ах, Господи! Ах, Господи!».
Дни пролетали, а новые наносили новой тоски. Часто говорили:
– Самагатти, самагатти! (Не скучай!) Привыкнешь, а здесь будет хорошо.
Часто Ака уговаривал меня оставить свою веру и принять их: может быть, ему хотелось выдать за меня свою дочь. Он говорил, целуя мои руки:
– Живи у меня, Судар: может быть, я скоро умру или убьют меня, а останутся дети – и некому будет присмотреть за ними, а тебя они любят.
Веры переменять я и не думал; принуждения же у них нет. Если пленный не хочет жить, то говорит прямо: продай меня такому-то или кому-нибудь; я не хочу у тебя жить. Удержать нельзя: всегда сковывать – не поможет: в кандалах плохой работник. Хозяин боится побега и продает.
Еще как взяли меня, они говорили, что скоро отдадут назад русским; сначала я верил и не брил своей головы с месяц; но после все нет да нет, и однообразные картины, и ничего занимательного – невольно заставляло думать о родине. Я часто спрашивал, скоро ли отдадут меня, тогда Ака, может быть притворно, со слезами говорил мне:
– И ты не хочешь жить со мною?
– Хотел бы, – говорил я, – но у меня есть мать, братья и сестры, а здесь народ беспрестанно укоряет меня понапрасну и ругает как гяура.
– Ну, если не хочешь, иди назад к Абазату.
И отдал.
Абазат взял с радостью, а я загрустил больше, думая, для чего я обидел Аку: быть может, со временем было бы мне и хорошо; а для чего я сам так дерзко распоряжаюсь собой, когда теперь, ничтожный, должен бы вовсе отдаться на произвол своей судьбе. Абазат наконец не вытерпел, видя меня печальным, и начал говорить:
– Разве я хуже Аки, что ты тоскуешь? Если бы я не любил тебя, не взял бы назад, когда уже продал совсем. Не то я продам тебя в горы ни за что: отдам за одного барана.
– Я не сомневаюсь в тебе, но к Аке я уже привык.
Мы насилу помирились.
Еще до меня Абазат, как удалой, похитил в одном ауле лошадь и продал ее русским; хозяева лошади не хотели ничего как только воротить покражу, а русские просили за нее пленного; розыски и переговоры продолжались, и Абазат надеялся отдать меня, потому-то я все и ждал. Но воротить лошадь не удалось: она переходила у наших из рук в руки. Абазат был посажен в яму на пять дней. Пищу носила ему Хорха, его любимица; я, как неприлично мужчине нести женские повинности, только посещал его. Наконец он был приговорен к смерти. Мюрады конфисковали все его имение, остался один бычок; двоюродный брат Абазата, Янда, отдал быка; Высокай, его тесть, отдал свою лошадь. Все это досталось истцам.
Уважая род Абазата и его собственное молодечество, жители нашего аула собрались к наибу просить виновного на поруки. Все кровли хижин покрылись любопытными провожать осужденного. Абазат шел весело, издали прощаясь со всеми родными. Дадак, как героиня, не отстала от мужчин.
Такого чувствительного и нежного сердца, как в этой женщине с геройским духом, я мало встречал и между своими.
Возврата все ждали к вечеру. Вдруг крики «Ля илляга, иль Алла! Ля илляга, иль Алла!» подняли всех оставшихся ауле. Все с нетерпением хотели знать решение наместника: Абазат остался у наиба в заключении.
Скоро суд кончился, и мой хозяин воротился таким веселым, как и перед приговором. Мы зажили по-прежнему.
Абазат и я, его жена Цацу и племянник Абазата, сирота Даланбай, составляли наше семейство.
Роскошная природа, доброта Абазата и крепкая надежда на возврат по временам делали меня веселым гостем. Как после исповеди, так после тяжких трудов, если не мило все, по крайней мере ничто не тревожит нас. Видя в горцах тех же людей и смотря на их вечерние молитвы, когда человек, как бы прощаясь со светом, отдается тьме, умилительно прося осенение своему бездейственному телу, я роднился с ними. А всякое призвание Бога, в ком бы оно ни было, порождает в нас какое-то сострадание; я предался моим мечтам и был еще доволен, что судьба так милостиво водит меня по извилистым путям, я приятно забывался!.. Тоску ничем иным не считаю я, как греховным бременем на слабом теле. Бодрость духа есть благодать, ниспосылаемая нам свыше за безусловную любовь нашу к людям и надежду на вечную жизнь. Сами мы бываем причиной своего горя, и если бы мы постоянно любили друг друга, не видели б суровых дней. Когда человек весел, ему все братья. Откровенно говорю я о состоянии души моей, когда мне было весело и когда тяжело. Было весело – когда надеялся, и тяжело – когда сомневался. Жизнь моя у горцев была переменчива, и тоска моя об этом была наказанием за грехи мои.
Одноаульцы, приятели Абазата, мулла Алгозур и Яна, часто посещали нас. Мулла благоговейно говорил о догматах и жизни вообще, Яна иногда вступал с нами в суждение, Абазат большей частью слушал покорно.
Когда являлся в такую беседу брат Яны, полоумный Ажгира, и своими неуместными вопросами перебивал речь, все смеялись, подшучивали над Ажгиром, не оскорбляя его, и тогда беседа делалась еще веселей.
Из разговоров я ловил незнакомые слова и тотчас записывал углем на стене или на потолке. В сакле не осталось чистого места, где бы не было написано. Иногда они сами сказывали мне свое слово, зная, что оно мне незнакомо.