Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев
Шрифт:
От мужчин не требуется такого рева. Над ним смеются, если он чуть пригорюнится. При таком собрании они выходят из сакли во двор и составляют свою беседу о смерти; если же прошло недели две, как умер покойный, то они говорят не о жизни его и общей, а о своих набегах, о распоряжении своего падчши и его наместников, наибов.
Я мог заглядывать в саклю. Когда церемония оканчивалась, вдруг переменился разговор и у женщин, как будто все здорово и никто не умирал. Тогда входили в саклю и мужчины и составляли два круга: мужчины у огня, женщины близко к порогу или в углу. Я же наблюдал их обычаи, как
Если приходят посидеть, то никто не сидит без работы: или приносят свою, или берут у хозяйки дома; особенно девушки должны показать свое трудолюбие.
И вот в таком кругу кое-что шилось и для меня. Прехорошенькая девушка, казалось, довольна была своим занятием: она беспрестанно спрашивала меня:
– Хорошо ли так?
– Дука дики-ю! (Очень, очень хорошо!) – смеясь, отвечал я.
Своим любопытством нередко я приводил в смех все собрание, тогда выбиралась мне невеста: стыдливые закрывали лицо своим рукоделием; которые посмелее говорили Аке о его дочери: ей было уже пятнадцать лет. Худу, или Ганипат, была довольно порядочная девушка. (Женский пол имеет все по два и по три имени. Иногда и мальчик носит два.)
До сих пор я жил между горцами без работы, без обязанностей пленного, или, другими словами, раба. Кончилась эта беззаботная жизнь к моему удовольствию. Начались полевые работы – занятие чеченца. Я был рад помогать им, боясь, чтоб они не упрекнули меня своим хлебом.
Подходило время полоть кукурузу, или, как они называют, ажгишь-асир. Ака, чтобы не обременять меня, видя мое неуменье, собирал два раза помощь, состоявшую из девушек. Тут я то одной, то другой пособлял, как бы они задавали себе одна перед другой уроки; но чтобы не обидеть ни одну, я помогал каждой: и так они не знали, которая мне больше нравится.
Кто еще не слыхал обо мне хорошенько и считал обыкновенным пленником, часто просили у Аки себе в работу, кто на день, кто на два; но Ака, хотя и против обыкновения, всегда отказывал. Мне прискорбно было смотреть на хозяина, когда просившие, косясь на него, отходили недовольными.
Дни проходили за днями, я становился задумчивее. Грусть, что я лишен свободы, не давала мне места. Не было обширного поля, где бы я мог разгулять тоску!.. И в этой сонной жизни от дремоты и бездействия я развлекал сам себя в своем одиночестве: каждое утро, когда еще все тихо, я бродил вокруг своей сакли; но люди и тут отнимали у меня последнее. Горцы не понимали причины моей тоски и уверяли хозяев, что во мне кроется какой-нибудь замысел черный; они часто твердили моему Аке о кандалах, говоря:
– Бергыш уин-бу! Бергыш уин-бу! О, борс-йя! (Глаза его непутны, он смотрит, как волк!)
Это был месяц моей свободы, которую я потерял: тут же тихо прошел целый месяц пленнической жизни моей между чеченцами. Приказ Шамиля – «всех, какие ни есть пленные, сковать и смотреть за ними строже» – нарушил эту тишину.
Двое пленных из солдат, убив девять человек горцев, бежали – и это было причиной строгости.
Два мюрада, мулла и человек пять зрителей пришли под вечер к нашей хижине, где я тогда, прислонясь к стене, стоял, задумавшись, а мои хозяева и соседи кто на арбе, кто на земле просто сидели и провожали день рассказами.
– Ака! – сурово вскричал мюрад, подходя к нему с ружьем под мышкой, опущенным к земле. – А ты все-таки не куешь своего пленного, надеешься на него? Не слышал, что сделали его братья?
– Он мне достался недорого: и если уйдет, то потеря моя; а не кую – он знает Бога, так же как и мы; надеюсь, что мы все будем живы, – отвечал Ака.
– Мича бурджуль? (Где кандалы?)
Ака снял шапку, подражая нашим, и начал упрашивать; но неумолимый кричал зверски:
– Са-еца бурджуль! Са-еца! (Давай сюда оковы!)
Хозяин кинулся было в саклю, крича:
– Са топ! (Ружье!)
Дело доходило до боя. Двоюродный брат Аки – Янда, мулла и я ухватились за него.
Я говорил:
– Бурджуль катта-бац! (Кандалы – ничего!..)
Абазат снял со стены конские кандалы и подал их мюраду, который уже обнажил было свой кинжал. Я опять прислонился к столбику под навесом сакли и отдавал мюраду свои ноги: ворчавший, как ворон на добычу, он вдруг замолк и, вложив кинжал в ножны, дрожа, замкнул на моих ногах замок со словами: «Гници дикин-ду!» (Теперь хорошо!). Ключ взял себе и пошел, выпрямляясь важно; за ним и другие…
Считая себя лицом важным, я был тогда собой доволен; бренча, вошел в дом и сел к огню, любуясь своим украшением… Ака сел со мной рядом и молча, передвигая на своей голове шапку, небрежно раскидывал угли. Дадак и жена покойного Мики укорили меня, для чего я дался.
– Если бы я хотел бежать, – говорил я, – то для меня это худо; но мне все равно и с ними.
– Сабурде, Судар, сабурде! (Подожди!) – говорил взбешенный Ака. – Я поеду к Шуанну (Шагиб был наместником в этих улусах) и, если он не позволит, к самому Шамилю; а ты не будешь в кандалах.
– Катта-бац! Катта-бац! – говорил я.
Когда легли спать, и я также по-прежнему вместе с Акой на одной постели, Ака вздыхал при каждом звоне и повторял:
– Сабурде, Судар, сабурде!
Наутро принесен был ключ: я был раскован тотчас же. Но на ночь должен был надевать их опять. Прошел пыл, Ака уже не в силах был преступить приказание старшего: удовольствовался тем, что я буду скован только ночью. Никогда он не хотел сам надеть кандалы на меня и не осматривал, когда был скован: моим ключником был двоюродный его брат Яндар-бей (лет семнадцати). Как виновный, он подавал мне эти бурджуль, я сам зажимал их и вытягивал ноги, показывая, что замкнул.
Скованный, каждый вечер я только пел что знал, никто не мешал мне; не осмеливался подбегать ко мне и малютка-черкес (сын Аки), который раньше часто засыпал у меня на коленях. Когда я оканчивал свое пение и входил в саклю, Ака просил меня пропеть еще что-нибудь и был доволен моим послушанием. Перед ужином или обедом он видел, как я крестился, и не осуждал, предостерегал только, чтобы я не делал того при посторонних.
– Подумают, – говорил он, – что ты не хочешь у нас жить.
Чуть утро, хозяин подавал мне ключ, и я, сняв кандалы, шел тотчас же выпускать скотину на пастьбу.