Кавказские повести
Шрифт:
Положив правую руку на сердце и потом при поклоне сжимая ею свое правое колено, ряды беков и граждан жужжали приветы начальнику, желанья счастия всему дому падишаха. Комендант кланялся всем, говорил немногим о делах: иного журил за невысылку подвод или обвиненных, других благодарил за успешное поручение; подал руку двум или трем владельцам, отличным своею преданностью России; пригласил некоторых к обеду.
— Благодарю вас, агаляр, — наконец сказал он собранию, — что вы навестили меня в праздник, радостный для всех подданных русского императора: сегодня мы празднуем память рождения одного из царских сыновей. У нас — один Бог, один падишах, и мы каждый по-своему помолимся Богу, чтобы он сохранил здоровье нашего падишаха для общего нашего счастия. Господа окружные беки! Вы слышали, я думаю, о грабеже, случившемся здесь прошлою ночью. Я имею все доказательства, что он совершен не жителями Дербента, а прихожими горцами. Прошу вас поэтому употребить все средства, открыть и представить
Мирза отвечал, что Искендер стоит в своей невинности по грабежу. Что ж касается до прочего, он признает себя неправым, хотя без всяких преступных намерений. Веревку взял он, по его словам, чтобы спуститься с городской стены в поле погулять; ему стало душно внутри города: а кто ж пойдет за город без оружия ночью, когда и днем всякий вооружается?
— Неуместные прогулки! — заметил комендант. — Тут что-то кроется, хотя я никак не могу согласить с этим грабежом всегдашнего доброго поведения Искендер-бека. Введите его сюда.
Искендер-бек, по общему обычаю, вошел в шапке, но без туфлей, почтительно поклонился коменданту, гордо — собранию и скромно стал на указанное место.
Комендант вперил проницательные очи в обвиненного; юноша покраснел от мысли, что его подозревают, но взгляд его был ясен и неробок.
— Никогда не ожидал я, — произнес наконец комендант, — видеть тебя перед собою, Искен дер-бек, как преступника!
— Не преступление, а судьба привела меня перед суд, — отвечал тронутый Искендер.
— Знаешь ли ты важность вины, в которой обвинен ты?
— Я узнал только здесь, в чем меня обвиняют. Сознаюсь в своей ветрености; чувствую — все обвиняет меня; но я непричастен к этому делу, видит Бог!
— Люди должны уступать явным доказательствам, и потому, покуда сомнения на тебя не рассеются, ты должен быть арестован. Впрочем, если найдешь из почетных гостей моих законного поручителя, я избавлю тебя от заключения.
Комендант знал, что в беду падают, как в пропасть, вдруг, но в преступление сходят по ступеням, и не хотел ожесточить суровостью неволи, может быть, невинного молодого человека, тем менее, что он имел все средства надзора за его сношениями. Искендер-бек окинул глазами собрание, как бы спрашивая взором: «Кто за меня будет порукой?» Но беда, как зараза, удаляла от него всех. Все потупляли очи, поглаживали бороду и молчали.
— Что ж, никто? — сказал комендант.
— Сизин ахтиарын! — отвечали все кланяясь, — ваша воля!
— Я ручаюсь! — произнес Гаджи-Юсуф, протолкавшись из-за долгобородых вперед.
Комендант улыбнулся: разумеется, гости чуть-чуть не засмеялись. Он нахмурился: и у всех вытянулись лица до пояса.
— Для меня странно, господа почетные граждане Дербента, что вы, беспокоя меня просьбами выпускать на поруки ваших отъявленных мошенников и не раз ручаясь за таких людей, которые, презрев порукой, бежали в горы, не хотите успокоить молодого бека, которого неделю назад признали за самого достойного, которого я, по вашим же свидетельствам, представил к награде в числе пропущенных отличившихся во время осады города Кази-муллою. От суда не скроется его преступление, если он виновен, и оно примет полную меру наказания; но, покуда он не судим, не осужден, он ваш товарищ, и его примерная прежняя жизнь стоит какого-нибудь внимания. Впрочем, порука — дело добровольное. Искендер-бек, отправляйся домой: я сам за тебя порукой.
Комендант раскланялся, чтоб ехать на церковный парад.
Слезы, сладкие слезы благодарности брызнули из очей растроганного юноши. Никогда не ожидал он от русского, от начальника, такого великодушия, и тем сильнее оно на него подействовало. Он готов был пасть на колена перед комендантом, поцеловать его руку как у отца, рассказать тайну любви своей, которую из него не исторгла бы пытка, — тайну, которая и теперь вела его в вечную ссылку, с тяжким именем преступника.
Между тем татарская знать отхлынула из залы коменданта. Самые завзятые честолюбцы, не успев своими частыми поклонами выработать у начальника пары слов, оставались назади и, пережидая друг друга, чтоб выйти последними, готовы были выдержать по нескольку пинков от мирзы*, только бы успеть остаться минутку за дверями, — потом важно надеть у порога туфли и, с значительно гордым видом, расталкивая завистливую толпу, за тайну молвить кое-кому: «Ну уж замучил меня комендант расспросами да поручениями!» Есть свои, есть и общие коньки у всех народов, а татаро-персияне, как известно, народ конный по превосходству.
Жаркое утро золотило каменный помост большой дербентской мечети, но свежая тень келий с востока, зыбкий шатер огромных чинаров посреди и прохладная галерея, висящая на воздухе у северной стены, давали приют целому народу премиленьких татарчат, распевающих перед муллами свои уроки [155] . Подобно жужжанию пчелиного роя, струились в воздухе голоса их и, казалось, перекликались с приветным шумом фонтана, плещущего, сверкающего в глубоком водоеме. Около него резвилось несколько мальчиков и девочек, черпая воду звонкими кувшинами. У открытых дверей мечети сидели старики, грея солнцем и рассказами о бывалом свои холодеющие сердца. Два-три всегдашних или случайных нищих теснились под сводом ворот. В углу, на брошенной бурке, отдыхал какой-то путник: вся жизнь, все случайности мусульманской жизни виделись тут в лицах. Надежды и воспоминания, заботы гражданства и краткий отдых боевого пути сошлись, по обычаю, под мирную сень святыни, простертую равно для богача и бездомного, для довольного и несчастливца.
155
Замечательно, что у татар читать и петь выражается одним и тем же глаголом, охумах.
Невдалеке от путника разостлал свой коврик мулла Садек. Святой муж готовился назавтра выехать из Дербента и потому сводил свои счеты, выкладывал барыши и, мурлыча про себя похвалы собственному уменью обтачивать свои дела, с счастливым лицом макал тонкие лаваши [156] в чашку кислого молока с чесноком — лакомство татар; то макал тростинку в медную чернильницу, заткнутую у него за поясом в виде кинжала, и что-то записывал на листке лощеной бумаги, наперед заботливо отгоняя мух, чтобы они нескромною лишнею точкою не переиначили смысла рукописи [157] . Умилительно было глядеть на него, как он жевал с душевным наслаждением свой завтрак и потом еще с большим восторгом считал на ладони карманные деньги. Он так был погружен в созерцание серебряных созвездий, с таким вниманием разбирал стертые подписи на русских четвертаках и персидских двуабазниках, что вы бы могли его почесть придворным астрологом шаха или одним из членов Академии надписей * . Он не слыхал и не видал, что перед ним минут пять стоит и канючит бедный лезгин, у которого давно уже дербентская грязь служила вместо подошв, а дагестанское небо вместо бурки; у которого сквозь лохмотья видно было все тело, а сквозь тело, наверно, можно бы увидать желудок, если б нашелся человек, чтоб его в этом подозревать. Бедняк так жалобно просил милостыни, бир Аллах учюн (ради единого для всех Бога), так жадно глядел на завтрак муллы Садека, что не грех было побожиться: он не ел ни крошки хлеба с последнего новолуния. Грех было не тронуться его положением, но черствое сердце сребролюбца не размягчит сострадание, и совесть напрасно изломает над ним зубы. Мулла Садек поднял глаза на нищего, надвинул на брови папах и принялся считать эхад, ашурат, мият, альфагп (единицы, десятки, сотни, тысячи) …
156
Лаваши — с лист бумаги сухие блины. Их подают при обедах вместо закуски и салфеток.
157
Известно, что татарское письмо опускает гласные, а точки служат титлами для различения подобных букв, связи и движения речи.
— Я три дня не ел, мой ага, мой эфенди, мой пир! [158] — говорил несчастный, протягивая руку.
— Эхад, ашурат, мият, — повторял мулла Садек.
— Один грош спасет меня от голодной смерти хоть на день, а тебе отворит ворота райские навек.
— Ашурат, мият, альфат, — твердил Садек.
— Ты мулла: вспомни, чему учишь всех из Кур-ан-и-алишан (из высокостепенного Корана); не первый ли долг мусульманина — милостыня?
Мулла Садек потерял счет и терпение:
158
Пир — человек, угодный Богу делами или страданиями. У суннитов.
— Убирайся ты к черту, суннитский недоверок! — вскричал он с сердцем. — Разве для таких, как вы, мошенников выдумал Аллах милостыню? Для вас есть трава в поле и палки в городе: вот все! Есть сила, так вы разбойничаете; нет силы, вымаливаете у правоверных шаги родные денежки да после над ними смеетесь. Нет тебе от меня ни куска чурека, ни гроша; сам я дорожный человек, да и последнее отнял у меня проклятый земляк ваш, Мулла-Hyp, когда я ехал сюда: облупил, словно каштан, разбойник.
Путник, безмолвно до сих пор лежавший в углу, приподнялся на руку, разгладил свое угрюмое лицо и учтиво спросил раздраженного рассказом муллу: