Кайф полный
Шрифт:
OVERTURE. БЭБИ, АИ ЛАВ Ю!
Иногда в пригородах бывает совсем плохо. А плохо — это когда бьют музыкантов. В иных местах бьют просто приезжих. В иных — приезжих, которые посмели танцевать с местными девчонками. Практически везде норовят съездить кому-нибудь по зубам. Но бить музыкантов — последнее дело. Все равно они приедут снова, поскольку сильнее страха перед рукоприкладством другое чувство: какое? — поди объясни. Просто надо выйти на сцену разок-другой — на сцену любую: на шикарные
Впрочем, не знаю, как сейчас, а раньше такое случалось.
Но если бы моя воля, то к десяти заповедям, которые мы чтим как литературное творчество древних, я добавил бы еще одну — мудрую заповедь кинематографических ковбоев: «Не стреляйте в пианиста — он делает все, что может». Только бы чуть изменил голливудскую формулировку с поправкой, к примеру, на Саблино или Бернгардовку.
Есть заповеди, и мы чтим их, но есть и местное законодательство танцев — вполне эффективное. Ну а Леха Ставицкий нарушил его дважды.
До этого басист, гитарист и «труба» тряслись в прелом автобусе, прямой и переносный смысл которого был незатейлив — четыре колеса, маршрут и ревматические суставы дверей. В автобусе шел долгий разговор о недопаянном усилителе. Но все же ехать стоило, говорила «труба». Местечко, конечно, не повидло, но все же по десятке на нос…
Не такое уж интересное занятие — говорить при усилители. Поэтому Леха углубился в чтение книжки, которую взял у приятеля. В ней гордый Карфаген противостоял Риму. Но Ганнибал уже исчерпал свою мощь. Наемная армия бунтовала. Демократией в Карфагене и не пахло, поскольку славное время античных полисов кануло в ту же Лету, над обрывом которой повис и сам Карфаген. В книге было жарко, в ней бродили боевые слоны, а за оконными стеклами автобуса моросил дождь…
Вечер начинался в восемь. Правда, стемнело уже к шести, но так гласила афиша.
Ровно в восемь, сотворив синкопу, барабанщик пробежался палочками по томам и «ведущему» барабанчику. В конце такта запела серебряная птица трубы. К девяти часам две сотни ног, послушных заданному ритму, топали в дощатый пол, который постанывал и прогибался, как царский рекрут под шпицрутенами. Три раза в неделю его проводили сквозь строй жестокие любители танцев…
Первый раз Леха Ставицкий нарушил «закон» перед антрактом. К нему подошел скуластый верзила в засаленном свитере. Из-под свитера торчала тельняшка. Верзила, покачивая рыжими кудрями и смачно дыша, требовал гитару. Сзади подначивали верзилу дружки, но Леха уперся. Честь оркестранта — на сцену не пускать никого. Поэтому пронзительная баллада о красавице Зое и о подаренных ей чулочках осталась не спетой.
…Ах, Зоя, извечная Зоя приблатненных миноров — ля-минор, ре-минор, ми-мажор…
Верзила удивленно отпрянул. Его рыжая башка промелькнула над танцующими и исчезла в дверях.
Тогда пришло время Лехе спеть «Тутти-Фрутти», потешить вспотевший клуб славным рок-н-роллом. Леха это умел.
В антракте взмыленная толпа повалила на улицу покурить, приложиться к горлышку. В осенней темноте слышался гогот. Кого-то дубасили, гоняли по чавкающим лужам.
Басист, барабанщик и «труба» остались на сцене, а Лехе, разгоряченному пением, было все нипочем. Тогда-то он и нарушил «закон» во второй раз. Попыхивая сигаретиной, просто так, не задумываясь о последствиях, подвалил Леха к первой попавшейся красавице — яркогубой, сероглазой танцовщице.
— Ну, как мы играем? — спросил Леха.
— Клево! — воскликнула она, потряхивая белокурым шиньоном.
— Мы и битлов играем. Мы этой массовой культуры нарепетировали!
Танцовщица раскурила сигаретину, оставляя на фильтре следы от губ, и оглядела оценивающе Леху.
— Джины фирменные? — спросила она.
— «Врангель», — ответил Ставицкий.
— Штатский?
— Мальтийский, — сказал Леха. Ему уже хотелось говорить с танцовщицей. — Это абсолютно все равно. Проклятый вывоз капитала! Явная эксплуатация труда мавров и мальтийских монахов. Презренная Мамонна! Лучший способ достичь голубизны — это что? Это — простирнуть тряпицу в Средиземном море. Лучшее индиго мира!…
— Кайфово! А мне Милка хотела недавно за сотню такое фуфло втюхать. Мульки не фирменные и зиппер пластмассовый!
Леха совсем не думал о «законах». Просто его развлекала беседа. Ему надоело говорить про усилители.
…ему нравилась сероглазая танцовщица…
Губастый трубач продул мундштук, поправил микрофонную стойку и сказал:
— Если хочешь получить, то сразу попроси, а то после танцев и нам накостыляют.
— Что же, теперь и поговорить нельзя? — возмутился Леха.
— Слышь, парень, я по танцам десять лет играю. Видишь, как рыжий на тебя смотрит?
Леха включил усилитель, подстроил первую струну и подумал, что надо заменить колки. Он глянул в зал, в котором было почему-то дымно, хотя никто не курил. В зале было пыльно и потно. Сероглазая танцовщица улыбалась Лехе.
Словно ошалевшие светофоры, по стенам мигали фонари подсветки. Кто стоял, кто сидел, все ждали.
— Да пошли они знаешь куда?!
Трубач взял трубу и подошел к микрофону.
— Я тебя предупредил, — сказал он. Барабанщик дал счет.
— О, Сюзи Кью! — истошно запел Леха Ставицкий. — Бэби, аи лав ю!
В зале завизжали и бросились истязать пол, который привычно стонал и прогибался.
Сероглазая танцовщица аккуратно подергивалась рядом со сценой, покачивая бедрами, сферические очертания которых угадывались под черными брюками с вышитым на клеше цветком. Это был некий тюльпан, некая хризантема или георгин, некий ручной работы костерок, пожар от которого метался в ночи клеша. Он давал надежду! Он полыхал лепестками, окружившими хворост тычинок и пестиков. На нем можно было сварить уху, сжечь Джордано Бруно, сгореть самому, говорить возле него про любовь и предаваться ей…
В зале появилась рыжая башка верзилы. Она парила над танцующими, словно игрушечное солнце из папье-маше с красными завитушками протуберанцев. Рыжесть его была противоестественна, рыжесть, которая предполагает простодушие, склонность к выпивке и, кажется, ирландскую кровь, не шла к его окаменелому подбородку и косящим глазам. Хотя выпить он, по-видимому, любил.
Во втором антракте Леха продолжил задушевный разговор с сероглазой танцовщицей.
— А вы еще приедете? — спросила эта белокурая газель, этот ветерок весны, солнечный зайчик, выскальзывающий из горящей лужицы зеркальца. Так думал про нее Леха Ставицкий.