Смерть в Париже
Шрифт:
СМЕРТЬ В ДО МАЖОРЕ
Часть первая
Старик сидел на матраце. Его восточное лицо казалось медным от бесконечного солнца. Белая борода делала его моложе, поскольку волосы истончились от жизни, и теперь в облике этого таджика узнавалась театральность предновогодних переодеваний. Его халат был настолько же заношен, насколько и чист. И все остальное — рубаха, чалма, красное лицо и тонкая шея, почти мертвые пальцы рук и советские калоши, надетые на босу ногу. Мухи и грязь не касались его. Им нужны жизнь или тело после жизни.
— Ваш Бог добрее, — сказал старик и поднес пиалу к губам, — но мне было поздно узнавать его.
— Я вас не понимаю, Учитель! — Я еще стоял в дверях его тесной хижины, прилепившейся к дувалу в дальнем углу разрушенного квартала.
Мою спину жгло падающее вечернее солнце. Скоро оно опустится за ржавеющие на горизонте горы и быстрое наводнение ночи принесет прохладу, которая здесь ценится дороже золота. Завоет шакал, зашуршат ночные крылья, и пронзительные звезды выступят на небе неразгаданной тайнописью покоя.
— Я вас не понимаю, Учитель! — повторил я, сделал шаг в сторону от двери и сел в тень на перевернутый котел, как на табуретку.
— Пророк увел много племен в пустыню ложного знания. — Старик поставил пиалу перед собой. — Но и умереть на кресте — тоже ошибка пути. Ваш Бог добрее, потому что он умер сам, а мой обрек на смерть других.
— Но, Учитель, есть еще и Бог Отец, и Бог Дух Святой!
Старик закрыл глаза. Его веки так истончились от времени, что казалось, он видит и сквозь них. Неожиданно из уголков его глаз скатились две детские слезинки.
— А вы уверены в этом? — Он опять смотрел на меня внимательно и сухо, как и год назад, когда моя рота, обезумевшая от убийств, добивала «духов» в этом городке или, скорее, большом селении, добивала всех, кто попадался под руку, мстя за обезглавленного накануне сержанта Успенского.
Я пинком ноги вышиб тогда дверь, всадил очередь в глиняную стену над головой старика. Он так же сидел, такой же старый и чистый. Я бы убил и его, наверное, за эту чистоту, но он произнес на правильном русском, почти не коверкая: «Останови своих людей, христианин. Пусть они убьют только молодых мужчин». Я отчего-то не удивился и просто согласился: «Хорошо. Я попробую». Всех мужчин уже убили и теперь ловили, чтобы, изнасиловать, женщин. Это совсем не имело отношения к жестокости. Просто солдаты накопили семя и хотели извергнуть его, хоть как-то вознаграждая себя за победу. Кого то из них убили вчера, кого-то убьют завтра. Я не имел права останавливать их, старался лишь проследить, чтобы за насилием не последовало убийство. В итоге целый год мы продержались в предгорьях, а теперь пришел приказ уходить. Эта война заканчивалась.
Целый год я приходил к старику и скоро стал называть его Учителем, не спрашивая, как он живет, что ест, где выучил русский. Мои мать и отец умерли, жена оставила меня, а сына воспитывал другой мужчина. Сиротство мирной жизни и сиротство войны однажды дали такой выброс одиночества, что рука уже потянулась к пистолету, чтобы размозжить висок к чертовой матери. Кстати оказался под рукой гашиш.
И вот я встретил Учителя. Он отодвинул гашиш и убрал пистолет, своим появлением продлевая мою жизнь. Советский лейтенант и мусульманский старик с правильной русской речью! Я приходил тайком, переодеваясь. Что-то и его тянуло ко мне, хотя это я приходил и я спрашивал…
— А ты уверен в этом? — так он прошептал, а я честно ответил:
— Нет.
Мы посидели молча, и тень вечера вошла в дверь.
— Так в чем истина? Скажи, Учитель!
— Истины не знает никто. — Старик опять задвигал пиалой, опять детские слезинки выкатились из его остывающих глаз. — Русские убили моих сыновей за то, что сыновья убивали русских. Внуков моих убил Хамобад, а внучку продали в Карачи. Истины нет. Просто ваш Бог добрее. Вы со своим Богом не умеете мстить. Это хорошо. И это плохо. Истины нет. Нужно вовремя родиться и вовремя умереть, а между рождением и смертью постараться отомстить за это рождение и эту смерть. У меня уже не получится, но пусть получится у тебя, сынок. Вы, русские, такие беззащитные. Унеси с собой знание мести. А мое время кончилось. — Он поставил пиалу на пол и произнес:
— Сядь поближе, сынок.
Я сделал два шага и опустился прямо на сухой треснутый пол. Старик чуть наклонился назад и достал из-под матраца сверток. Он медленным движением развернул грубую мешковину. Словно рыбешки в сети, серебряно звякнули лезвия ножей. Старик взял один из них и, чуть помедлив, отложил в сторону. Он погладил остальные по рукояткам — медленно и трепетно, прислушиваясь, как слепой. Так продолжалось вечность минуты.
— Запомни, сынок, — обычно пустой, незаполненный оттенками настроения, голос старика вдруг наполнился теплотой жалости, — это все, что я мог сделать для тебя. Но и это не мало. Не жди на своем пути совета — спрашивай у себя. В правильном вопросе всегда есть ответ. Здесь твои правильные ответы. Возьми.
Я завернул ножи в мешковину и, нагнувшись, поцеловал старику руку. Она пахла детством и родиной. И еще так пахли руки матери, когда она укладывала меня в кроватку, после сидела рядом, положив тяжелую ладонь мне на голову.
— Возьми и этот. — Старик протянул и тот нож, который он отложил в сторону.
— Что я должен сделать, Учитель? — спросил я, стоя уже в дверях, не оборачиваясь.
— Вот видишь, сынок. Первый вопрос ты уже задал правильно. Сделай ответ.
«Останется всего девять, — нахлынула огромная и белая, как полдень, правда. — Этого не хватит на всех, но мне хватить должно».
Я не должен сейчас думать — я и не стал. Я быстро повернулся и сделал так, как старик учил меня много месяцев. Я, лейтенант советской армии, совершал это по приказу, но еще никогда — по просьбе. Год Учителя минул не даром. Он лежал на матраце такой же чистый и медный, как и мгновение назад, но по-настоящему мертвый. Лезвие вошло точно в сердце, и жизнь его более не мучилась. Две детские слезинки остановились под ресницами, и первая афганская муха села на его широкий, почти без морщин, лоб.