Смерть в Париже
Шрифт:
— Свобода, — говорит Никита. — Теперь полная свобода.
Я начинаю икать, а Каланча мне:
— Выпей водички, — смеется. — Боржоми. Много металла.
— Не люблю хэви металл, — икаю в ответ, пью из горлышка и неожиданно трезвею. — Глупо, — продолжаю. — Трезвым я могу и дома спать.
— Ла-адно, — тянет Никита. — Ноу проблем. Счастливое детство в свободной стране.
Он кладет, счастливый, голову Каланче на плечо. В зале теперь домашний гул не для прессы. Сделал дело — гуляй смело. На сцену выбегают юноши с трубой и начинают тарабарщину. «ДВА САМОЛЕТА». Так хохочется после двух тяг анаши. К Никите подходят, он встает, садится. Его хлопают по плечу и меня хлопают. Если по спине станут хлопать, я блевануть могу. Хранитель королевского горшка. Толкователь королевских грез. Танцы закручивают свои кренделя. Я встаю и протанцовываю между столиков к сцене. Алиса Березовская вертится, вздымая юбки, и в ус не дует. Я пошатываюсь возле нее, а когда труба и гитара устают и останавливаются, спрашиваю, поскольку это ж интересно узнать, —
— Послушай, — она идет в бар, а я догоняю, — как же это случилось? Я могу тебе чем-нибудь помочь?
Она красивая такая, в бусинках пота чувственное лицо.
— Заколебали меня этим догом! — то ли злится она, то ли веселится. — Кто эту пулю пустил? Узнаю — не знаю, что сделаю. Не знаю никакого дога!
Она не знает никакого дога. Жаль, а то б имелся повод для мести. Слишком уж мы добрые. С этой мыслью я тащусь к столику. Никита смылся куда-то, Каланча в баре торчит и курит «More». Я выковыриваю икринки из яичного белка и размышляю о природе и причинах нашей доброты, а после начинаю дремать, кажется, исчезать, и мне хорошо в исчезновении — найден ночной баланс между совестью и желудком. «ДВА САМОЛЕТА» опять дудят, после них, похоже, Ляпин поливает блюзами. Надеюсь, в тональности до, в крайнем случае миили ля. Он поливает, поливает, обрывает без разрешения в кодансе. Я возвращаюсь, открываю глаза и вижу замешательство. Все по-прежнему пьяны, но несколько мордоворотов в костюмах пробегают туда-сюда с уоки-токи в кулаках. Непроявившаяся пока угроза повисает в зале. Я встаю и иду за теми, кто в пиджаках. За сценой на узенькой лесенке не протолкнуться. Истерический вопль и мать-перемать. Тишина и вздохи. В тишине крутят телефон. Я толкаюсь и разгребаю руками людей, а на втором этаже отталкиваю Сельницкого. Я вижу в приоткрытой двери туалета унитаз. Нет, я не вижу ничего. В этом ничего я вижу лишь то, что должен запомнить. Никита сидит привалившись к стене. Стена кафельная, ровная, голубая, мытая, с узорчатым рельефом, с ровными белыми шовчиками. Никита сидит, привалившись к стене, с открытыми и сухими глазами. В углу розовых губ красная капелька. Он приложил руку к сердцу, между пальцев серебрится сантиметр металла лезвия, который заканчивается резной деревянной ручкой. Никита сидит привалившись к стене и ехидно улыбается. Будто конфетку стырил.
Часть вторая
Старик стоял, опираясь на палку, и улыбался весне. Розовая дымка размыла резкие очертания хребта, капельки зелени изменили безнадежную однозначность мира, направляя сознание в сторону надежды, а в ней, как водится, теплились понятия «завтра», «рождение», «любовь», «счастье». Именно поэтому каждый день случались убийства. Солдат мог уйти с поста, побрести за безымянной травинкой, цветком. Его скручивали, оглушив, и, если не лишали жизни сразу, волокли в горы, где вырезали сердце, кишки и отрубали голову. Некоторые солдаты вешались именно весной, когда усиливалась потребность в женщине и любого малозначащего в иных условиях письма из дома оказывалось достаточно. Но весна приносила улыбки без повода, и каждый хотел хотя бы дожить до весны. Возраст поставил старика над войной, и чужая кровь более не волновала его. Он искал высшего знания, а не найдя его, остановился на простых истинах.
— Главная ошибка у человека в голове. Когда он идет на месть, то должен знать лишь одно: его решение — это воля Бога. А всякая мысль — это воля человека. Если ты хочешь сам быть Богом — будь, но не претендуй на абсолютную месть, до которой ты не успеешь дорасти.
— Я не понимаю тебя, Учитель. — Мы сидели друг перед другом, ожидая, когда солнце появится из-за гор, и оно появилось.
— Это так, сынок. — Старик поднялся и, передав мне свою толстую палку-посох, сделал несколько шагов в сторону солнца. — Если ты станешь рассуждать, то лучше заноси свои мысли в книгу. — Красный краешек вылупился над вершиной, старик шевельнул рукой, и в палке-посохе, что держал я по просьбе старика, закачалось смертельно-упругое лезвие с короткой рукояткой. — Месть должна успевать быстрее луча. Просто и медленно умеют убивать многие.
Старик вернулся, выдернул нож и добавил:
— Решение мстить — это воля Бога, а к решению мстить ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп, сынок. Мститель, ставший трупом, — это пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил.
Солнце распускалось, и весна заполняла долину.
— Вы так уверены, Учитель? — спросил я.
— Совершенно не уверен, сынок. — Старик таджик засмеялся.
Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Ночью прошел дождь, и кладбищенские дорожки еще не подсохли. Обычно в это время уже зреют тополя и белый пух начинает кружить над городом, словно напоминая о краткости северного лета. Но май случился холодный, и первые жаркие дни выпали лишь на начало июня. Люди, среди которых была не только молодежь, шли к могиле нескончаемой вереницей. Они опоздали. Для публики прошла информация, что похороны состоятся в два пополудни, а состоялись — в полдень. Правильное решение — не надо делать шоу из человеческой смерти. Я подъехал в морг к десяти и прошел в холодную мертвецкую, где в полумраке стояло три гроба. Я увидел Ирину и девочек. Они стояли тихо, незаметно. Я положил цветы и заставил себя посмотреть. Слава Богу, я увидел другое, незнакомое мне лицо, замороженное, подкрашенное и напудренное. Хоронить чужого легче. Появился священник в длинной мятой рясе, заспанный, и начал бубнить. Потом мы накрыли лицо материей и закрыли крышку гроба, суетливо подняли и погрузили гроб в автобус. В автобусе молчали. Мужчин я не знал — это собралась Иринина родня. Не знал я и мужа его старшей сестры — лысоватого, с худым желтым лицом и волосатыми запястьями мужчину лет пятидесяти пяти. Автобус останавливался на светофорах, долго разгонялся, снова останавливался. Солнечный день смеялся высоким девственным небом, после дождя пахло свежестью и асфальтом. В садах отцвела черемуха, на смену ей пришло сиреневое изобилие и доносился вкусный аромат. На Волково кладбище к полудню собралось человек триста-четыреста, много известных, близких к Никите по совместному музицированию. С десяток друзей из другого времени, поры юношеских метаний, половину из которых я и не вспомнил. Малинин-Гондон сменил малиновый пиджак на черный. На черную рубашку повесил черный галстук. Он нес на лице скорбь. Горестная морщина сложилась в скобку над переносицей. Возле него с микрофоном в протянутой руке и магнитофоном через плечо стояла крашеная блондинка, одетая нарочито по-журналистски в длинную джинсовую куртку. Возле свежевырытой ямы, на дне которой собралось немного воды, почтительно курили дюжие молодцы-могильщики. Мы выгрузили гроб и поставили его рядом с могильной ямой на услужливо утрамбованную площадку. Крышку сняли, откинули материю с лица, собравшиеся горестно вздохнули, всхлипнули, женщины стали поправлять цветы. Появившийся священник из кладбищенской часовни свершил то, за что ему заплатили. Я отошел в сторону под тополь и закурил, чтобы занять время и руки. Легко прощаться с чужим человеком. Мертвый не может осознаваться своим, когда у него чужое лицо. Процессы распада, хоть и замедленные холодом больничного морга, продолжались. Они уже сделали из Никиты незнакомца, и это правильно, это гуманно по отношению к тем, кто его любил. Никиту любили многие, у него не было врагов, хотя характер его покладистым назвать просто невозможно… Ничего себе — не было врагов! Значит, все-таки были…
Я не хотел запоминать подробности. Помню ощущение неловкости, помню неумение присутствующих правильно подойти к гробу. Нет у нас еще навыков. Нет старух-плакальщиц. Священник для нас еще в диковинку. Случалось, я видел смерть каждый день, но это была смерть в бою или от ночного врага, от нее закипала ненависть, знал, что завтра ответишь смертью же… Здесь она вспоминалась как кощунство перед летом, перед тополями, перед белыми ночами. Нелепость…
Крышку закрыли, и за дело принялись могильщики. Они, покрикивая, потеснили собравшихся, подняли гроб на веревки и ловко спустили в мокрую яму. Несколько человек бросило по горсти земли. Лопаты со свистом вонзались в глинистую породу, и скоро яма заполнилась ею. Дюжие могильщики — чувствовалось, что работают они в охотку, с похмелья, что они старательным, ловким трудом зарабатывают себе на водку, — слепили могильный холмик, обхлопали его плоскостями лопат. К холмику прислонили большую фотографию Никиты в раме с уголком черного шелка. Народ закружил вокруг могилы, укладывая цветы, женщины тихо плакали. Семья скоро уехала, никого не пригласив на поминки. Уехал, выждав корректную паузу, Малинин. Стали подтягиваться обманутые прессой поклонники Шелеста…
Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Бухгалтерия «Антропа» находилась поблизости, на Лиговке, и Андрей пригласил к себе посидеть часок, а после пойти к Васину на Пушкинскую.
— Жарко, — сказал Шевчук, но куртку не снял, а только расстегнул молнию.
— Надо уезжать быстро, — проворчал Торопила.
На нас уже оборачивались. Юрию Шевчуку тоже поклонялись миллионы. Могли начать просить автографы и приставать с вопросами.
— Вон Рекшан бежит! — сказал я.
Длинный и быстрый Рекшан перепрыгнул через канавку.
— Меня возьмете? — спросил он.
— Садись, — ответил Торопила. — Только быстро.
Шевчук сел рядом с Торопилой, а мы с Рекшаном сзади. Тачка медленно выехала с кладбища. Юра снял очки и обернулся. Несимметричное его лицо было бледным, а побритый недавно подбородок снова покрыла щетина.
— Почему нас на поминки не пригласили? — спросил он.
— Это их право. — С годами у Рекшана дикция совсем испортилась. — Я понимаю семью. Это и неважно.
— Вы же с детства дружили.
— Когда это было! — пробубнил Рекшан.
Владимир говорит, что бросил пить и похудел наполовину. Он брился, оставляя лишь пучок усов, и от этого его нос, с родинками на ноздрях, торчал еще более угрожающе.
Торопила вел машину нервно и все обгоняющие самосвалы называл блядями. Мы же молчали, и правильно делали. Когда народ выпьет, то и заговорит невпопад. Утеряны традиции поминовения. Торопила развернулся на Лиговке и остановился. Мы вышли. Юра надел очки. Прохожие его не узнавали. Неожиданная смерть Никиты сделала меня фигурой заметной, звезды стали доступны на время. Мне это не нравилось, как святотатство.