Смерть в Париже
Шрифт:
— Когда турки взяли Константинополь, то они не разрушили православные церкви, а устроили там мечети, — кто-то бубнил возле уха. — Так и мы. Например, надо памятник Добролюбову переименовать в памятник Джону. Очень даже просто, и денег не надо…
Я всматривался в лица, искал глаза, старался запомнить интонации. Я тянул пустышку, но тянул и тянул. Если долго копать в одном месте, то клада, может, и не найдешь, но вылезешь в Арканзасе… Крашеная блондинка с бутылкой пива «Балтика». Я поймал ее взгляд раз-другой. Она присматривала за мной, и я стал смотреть мимо. Я вышел под арку и закурил, ожидая, когда она выйдет, и она вышла скоро с той же «Балтикой». Я поигрывал зажигалкой и смотрел в другую сторону. Она потянулась с сигаретой и попросила:
— Можно огня?
Я якобы вернулся
— Моя визитная карточка, — протянула тонкий картонный параллелепипед.
— Можно нанести визит? — спросил я и про себя прочитал текст: «Кира Болотова. Пресс-секретарь акционерного общества „Санкт-Петербургские фестивали“».
Я читал какую-то темную историю про эти самые фестивали в газете «Смена». Кажется, про них. Я вспомнил, что и Никита рассказывал мне о запланированном АО концерте на Дворцовой площади, куда он просто так не впишется. Им, мол, придется хорошо попросить, а за мэрское рукопожатие — пусть кто-нибудь другой… Кажется, «Санкт-Петербургские фестивали» являлись дочерней фирмой Малинина. Проще спросить…
— Вы работаете у Малинина?
— Официально — нет. — Кира совсем не смутилась. А чего, собственно, смущаться. — Но Михаил Анатольевич Малинин оказывает серьезное влияние на руководство на уровне консультаций. — Она чуть улыбнулась. У нее подвижная мимика. Похоже, она «веселая девочка» и оттого не замужем. — Сегодня не время, — Кира Болотова сделала глоток из бутылки и стряхнула с сигареты пепел, — но мне хотелось бы встретиться с вами. Мой муж… Бывший муж… Он планирует снять цикл передач о питерских звездах и хочет начать с Никиты Шелеста и «ВОЗРОЖДЕНИЯ».
— Но я не играл в «ВОЗРОЖДЕНИИ».
— Вы дружили с детства.
Первая ниточка. Надо только, чтобы не она раскручивала меня, а я — ее.
— Хорошо, созвонимся, — согласился я, дал ей свой телефон и постарался улыбнуться в ответ как можно дружелюбнее.
Я побродил по двору. Малолетки сидели горестно возле стен, с гитарами, и пели известные мне песни. Все-таки Никита был прекрасным мелодистом. Он умудрялся успевать построить в стремительном двенадцатитактовом квадрате яркую мелодию, запоминающуюся на раз. Он сочинял точные стихи, без литературной грязи, и в каждой песне оказывалась строчка-ключик. Она повторялась. Ее хотелось петь, и население пело.
Я вернулся в квартиру Ульянова рано и стал думать. Я забрался в ванну, набрал воды и лег. Ноги в воде казались короткими и кривыми, а может, такими и являлись. Я так плавал, как говно в проруби, стараясь понять свое место в этой смерти. И я стал понимать. Да, отправился в Афганистан добровольно, использовав офицерское звание, полученное в Институте физкультуры. Но я отправился на войну не для войны, не зная о ней почти ничего, а стараясь ею заменить печаль об изменившей жене и тоску о потерянном сыне. Я честно заработал на этой бесчестной войне эпилептические припадки и пенсионное обеспечение. Припадков давно не случалось, а деньги пока давали. Я утолил год войны встречами со стариком таджиком и выполнил его просьбу, постаравшись после забыть все — горы в дымке, непонятный народ, похоть к убийству, которая возбуждалась от месяца к месяцу, когда стала понятна его легкость и безнаказанность. Тем более я никогда не вспоминал то, о чем мы говорили со стариком, и то, что он мне передал, — знание и сверток с девятью клинками. Я их убрал в печь. Они казались неуместными в моей северной англизированной столице, чем-то книжным, словно из дурного детектива. Но они зачем-то лежали в печи! Я не желал никакой более войны, выполнив завет Хемингуэя, — поучаствовал в одной. Но не я напал первым. Никита не только мой друг, но и большая часть жизни. Этим убийством они посягнули на мою жизнь, и мой Бог не будет более слишком добр. Слишком добрым быть — совершать самоубийство, а самоубийство осуждает христианская церковь. Кто убил
Вода давно остыла, а я не имел сил встать. От решения стало теплее. Убей духа!Но как? Я поднялся, замотал тело в полотенце и сел на край ванны. Бандитов так много. Кого и как? Эти тачки с затемненными стеклами, мордовороты с бритыми затылками, радиотелефоны и автоматы, наемные убийцы, бандитские чиновники, бандитские разведки и контрразведки. Убей духа!Кого, где и как? И разве я один бился в чужих горах и впитывал что ни попадя. Непонятный народ. Чума всегда приходила с Востока. Но они начали первыми. Убей духа!А лучше… да, лучше, если духи сами станут убивать друг друга. Повороши в осином гнезде. Убей духа! Духи сами убьют друг друга!
Вытираю голову и накидываю халат. Соседи давно спят, и я иду по темному коридору, не зажигая света, а в комнате и так можно читать и писать без лампады. Белые ночи. Сев на корточки возле печи и открыв дверцу, протягиваю руку. Приходится залезать по плечо, пачкаться. Нащупываю сверток, достаю. Закрываю дверцу и вытираю ее полотенцем. Сажусь за стол и разворачиваю. На ощупь вспоминаю металл и теплые деревянные рукоятки. Старик снова передо мной говорит, шамкая губами: «Решение мстить — это воля Бога, а к решению ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп. Мститель, ставший трупом, — пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил…» Я правильно думал по пути и принял решение сам и только после решения достал сверток старика. В правильном вопросе всегда есть ответ. Зачем бандитам оставаться? Бандитам не надо быть. Пусть духи сами убьют друг друга!
Кожа на лице подтягивается, а плечи становятся тяжелее. Я ощупываю лицо и узнаю в нем лицо лейтенанта, а не недавние висящие щеки, безвольный подбородок и заплывшие глаза эпилептика.
Следующие два дня я провозился в гараже. На водительские права удалось сдать еще до Афгана, а на «Москвич» хватило денег после войны. Медкомиссия меня профукала, а до следующей переаттестации времени навалом. Последний раз выдалось выезжать на «Москвиче» прошлой осенью. Рекшан приперся с Лемеховым, нашим старым приятелем-художником, и Серега скоро рубанулся. Я согласился подбросить их на соседнюю улицу в мастерскую Лемехова, а на обратном пути лопнул ремень вентилятора. Весна прошла в пьянках и без денег. В мае сподобился купить ремень в «Апрашке», но руки не дошли. Теперь дошли ноги. На всплеске послевоенного энтузиазма мне удалось выбить гараж поблизости, и теперь я вспоминал, что да как крутить-вертеть, паять-лудить в этой траханой машине. Два дня в гараже возле помойки — то, чего мне как раз не хватало. Когда я наконец очистился от грязи и ржавчины и сидел за столом напротив телевизора, не думая ни о чем, в комнату постучал Колюня. Всегда узнаю его по дрожащему стуку. Он открыл дверь, не дожидаясь ответа.
— Я сплю, — сказал вошедшему, а тот, с бутылкой под мышкой, стаканами и помидором, ответил, морщась:
— Не ври, не спишь.
Он затворил дверь и сел напротив, закрыл экран телевизора. Налил в стакан, сказал: «Вздрогнем» — и проглотил водку.
— А ты? — спросил, выдохнув, а я:
— Нет, — ответил и закурил.
— Тебе лучше.
Колюню я знал с детства. Невысокого роста, с подвижным лицом и постоянной улыбкой от уха до уха, он вызывал нашу с Никитой зависть, когда по вечерам возился во дворе с грузовичком. Сколько я его помню, столько он и шоферил, став на моих глазах мятым, загнивающим, немолодым пролетарием. Теперь у него микроавтобус, в котором он так же ковыряется каждый вечер, как когда-то в грузовичке. Но последний месяц он совсем разошелся. Нина, его жена, потемнела лицом и затихла, стыдясь перед соседями.