Смерть в Париже
Шрифт:
За стойкой пусто. В комнатке наискосок виден край стола и мужская рука с печаткой на мизинце, играющая на калькуляторе. За стойкой на полке стояли бутылки «Распутин» и пустые пачки «Мальборо» домиком. Я посмотрел в меню и удивился ценам. Кофе стоил восемьсот рублей, а сомнительного вида бутерброд — тысячу. В этом, похоже, и скрывался весь фокус. Цены отпугивали посетителей. Если отсюда выносят трупы, то смысл этого пункта общественного питания в другом — крыша, место встреч-стрелок, может быть, мешок дури в подвале спрятан. Мне и не важно. Мне этот труп как повод, как наводка на осиное гнездо…
Мужчина в комнате отодвинул калькулятор и вышел. Он пробежал глазами по моему лицу, стараясь вспомнить или запомнить.
— Что вам? — спросил вполне вежливо.
— Кофе. Кофе и… И — все. Без сахара.
Худой и довольно высокий человек с несколько асимметричным лицом, тонкими, по-южному подстриженными усиками и родимым пятном в половину правой щеки. Под воротом белой с короткими рукавами
— Жара сегодня, — сказал ему, дружелюбно улыбаясь.
Буфетчик молча поставил на стойку чашку с кофе и положил сдачу. Он ушел в ту же комнату, откуда и появился, а я сел в угол.
Помещение казалось довольно грязным и запущенным. На щербатых столах вместо пепельниц стояли пустые пивные баночки, а кресла шатались. Во всяком случае, кресло шаталось подо мной. Стены чья-то умелая рука выкрасила темно-малиновой краской, та и засохла неровными мазками, словно стены забрызганы тяжелой венозной кровью. Я просидел над чашкой минут восемь-десять, выкурил две сигареты. За это время в кафе-гриль никто не зашел, и это понравилось. За стойкой и в подсобке также никто не появился. Похоже, кроме буфетчика, в это время здесь никого нет. Это тоже понравилось. «Посмотри на звезды, — говорил старик. — Они просто посылают свет на землю по прямой, и все. Прямая — самый короткий и правильный путь без сомнений». Я вышел на улицу и осмотрелся. Следовало перегнать «Москвич» на параллельную улицу, поближе к проходному двору, но не вплотную. Я так и сделал. Часы показывали 16.22. Я вернулся во двор, вошел в парадную и стал подниматься не торопясь. Из лестничных окон я видел серебряную дверь — никто не входил в нее и не выходил. Часы показывали 16.36, когда я стал так же медленно спускаться. Пиджак лежал покуда в полиэтиленовом пакете. Я достал его. Часы показывали 16.40, и я надел пиджак, ощущая приятную тяжесть подкладки и тяжесть афганских ножей на левом боку. За две минуты, с 16.42 до 16.44, лениво пересекаю двор, несколько замедляю шаг возле серебряных дверей и тяну засов — засов поддается. 16.45. Я быстро прохожу через арку и открываю дверь. Замеченную мною раньше дощечку с «Открыто» переворачиваю на «Закрыто». Ж-жж — бьется о стекло сбрендившая муха. Пахнет чем-то прокисшим. «Прямая — путь без сомнений», — говорил старик. Я нажимаю на литую ручку, и вторая дверь со вздохом приоткрывается. В помещении никого нет, и это правильно, хотя в случае чего я мог бы спросить сигарет и уйти. За стойкой спиной к ней стоит буфетчик в белой рубахе, но мне следует удостовериться, и я издаю короткий тихий шипящий, змеиный свист, и тот оборачивается. Шейные мышцы сокращаются, и вот сперва виден профиль и родимое пятно, словно контуры Африки, после — асимметрия анфаса, усики и губы, приоткрывающиеся в вопросе. «В правильном вопросе всегда скрыт ответ, — говорил старик. — Сделай ответ, сынок». Я делаю ответ с левого бока и убеждаюсь наглядно, что прямая — самый короткий, правильный путь и есть. Афганская сталь пробивает кадык, и буфетчик валится, валится, валится, медленно валится в рапиде моего зрения и чувства, валится сперва под стойку, а пальцы еще скребут, скребут, скребут, медленно скребут по поверхности, но вот и нет их… Рапид зрения. Все в прошлом. Через мгновение из комнаты — той, где калькулятор — резко вперед выпрыгивает мордоворот с прожилками на щеках — красных, лопнувших венках. Только прожилки на щеках, и все. Еще полосатая рубаха с «Лакоста» на территории сердца. Пресмыкающееся, гадина. Самый правильный путь — прямой, а ответ — в вопросе, в том ноже, что взял про запас. Лучше, когда и вопросов нет, — одни ответы. Еще один прыжок, и вот оно рядом совсем — пресмыкающееся, гадина. Задергалась, извиваясь, ударяя хвостом, рухнула на пол, растекаясь по-человечески в крови…
«Такой прием называется удар кобры», — говорил старик.
Достал очки из кармана и надел, открыл дверь и вышел в пекло в коричневом, почти красном, пиджаке, нырнул в арку и снял пиджак, стянул резиновую перчатку, потому что не дурак и смотрел кино, сунул перчатку в карман пиджака, не думая вовсе о том, как же «Лакоста» возникла там? Сел в «Москвич» и сказал себе: «Хватит», сказал своим рукам: «Хватит трястись, старик не обманул вас». Перестал трястись и включил зажигание. Поехал, соблюдая правила уличного движения, в сторону Невского и посмотрел наконец на часы — 17.00.
Мы познакомились с Глупой Таней случайно, на студенческой вечеринке в общаге на Ново-Измайловском, и наш энтузиазм подогревался тем обстоятельством, которое накладывало на нас возраст — свершившееся совершеннолетие и от него же проснувшееся соперничество. Никита перехватил Глупую Таню и шлялся с ней белыми ночами по набережным, бряцая на гитаре, переходя от одной компании к другой. Но ее интересовало в белых ночах скорее всего другое, и она сама позвонила, напросилась в гости, а в итоге не пришла. Родителей друзья пригласили в театр, и я волновался, не помню сейчас глубины своего волнения. Кто-то из приятелей подарил мне человеческий череп в натуральную величину, сделанный из пластмассы, и, дабы придать комнате уюта, я установил на череп свечу, зажег. Трепеща (видимо,
— Ты ей не звони и не домогайся. Хорошо? — попросил даже без намека на улыбку.
— Понимаешь… — Я попытался оправдаться, а возможно, и возмутиться, но Никита не дал.
— Я тебя прошу как друга, — сказал он.
Эта беседа не имела продолжения. Глупую Таню мы более не встречали, кто-то другой откликнулся на ее всегдашнюю готовность. Наша беседа прервалась стремительно. Свеча, стоявшая на черепе, упала, подожгла пластмассу, и ядовитый дым поплыл по родительской квартире. Пожара в итоге не произошло. Однако плотная гарь сделала потолок черным, и мы вдвоем с Никитой битый час терли его, измазались, плюнули, и я смирился с тем разговором, что предстоял позднее, когда родители вернутся домой.
Мы весело болтали, забыв о Глупой Тане, когда Никита попросил:
— Показал бы ты мне что-нибудь на фортепьяно. Какие-нибудь аккорды.
Я проучился без особого успеха год в музыкальной школе и кое-что помнил. Никита не поднялся с фортепьянного стульчика, словно боясь, что его не допустят обратно, лишь только подвинулся на полшага. Криво и заплетаясь пальцами, но все же я показал ему основные гаммы, арпеджио, стал вдавливать аккордами белые клавиши.
— До мажор, ре мажор, ми мажор… Здесь диез один… фа мажор…
Никита остановил меня и попросил:
— Давай по порядку. Начнем с до мажора.
Мы начали с до мажора, а все остальное он сделал сам.
В перерытом городе — огромные братские могилы заготовили на случай за счет налогоплательщиков? — живешь, словно разбомбленный вражеской авиацией.
Я долго кружил по Лиговке, плохо помня объезды. Наконец по Боровой улице переехал Обводный канал и, как сумел, затерялся в трущобах. За железнодорожным переездом спрятался в кустах. Пиджак и рубаху утопил в канаве, бросив сверху несколько грязно-оранжевых кирпичей. Под тополем на пластмассовом пивном ящике выкурил сигарету, глядя сквозь ветви на голубое, выгорающее от лета небо, следя за струйкой сигаретного дымка, похожей на быстрый автограф. За спиной пролетела электричка. Передо мной по шоссе катились машины. Здесь найти человека — глухой номер, но я и не собираюсь прятаться. Просто зеленый кузов «Москвича» не увидишь в зеленой листве. Нужно все время оставаться на виду. Я стал стирать грим носовым платком, и дело двигалось. Пот и так смыл грим наполовину. Тер, тер, тер, склонившись над зеркальцем. Как говорил старик, следует надевать и сбрасывать лица. Сбросил — и стало легче. Нет никакой тяжести на душе, камня на совести, или, наоборот, я знал правоту удара, но всетаки это получился удар кобры наугад. Осталось семь клинков. Я отчасти раскрылся. Возможно, у них хватит голов, мозгов в головах не начать бойню, а разобраться. Тогда афганский след приведет ко мне. Клинки, конечно, одной масти. Эти люди привыкли убивать. А тот, кто привык к убийству, как к наркотику, всегда с радостью хватается за повод.
Выбросил платок, сел в «Москвич», завел с третьего раза и влился в поток на шоссе. Опять кружил, пока не выехал на Разъезжую. Свернув во двор, остановился и вышел. Часы показывали 17.50. Через пять минут я уже входил в знаменитый двор на Пушкинской, успев по пути купить водки в угловом магазине. При необходимости на магазин можно списать минут десять-пятнадцать. Да и без водки к Васину хода нет: гарантировано, во всяком случае, непонимание.
Всего девять дней, а людей в сто девять раз меньше. По двору уже не шаталась молодежь и не ныла под гитары. Только на стене чернели неровные буквы: «НИКИТА НАВСЕГДА».
Коля Васин сидел во главе стола над тазиком, полным квашеной капусты. Слева от него стояла модель храма Джона Леннона — умопомрачительный член с яйцами «рок» и «ролл». Предполагалось, что яйца завертятся, а в члене посетители станут рубиться, кайфуя под кайфовую музыку. Прозрение Коли Васина пришлось по вкусу газетам и телевидению, его выразительно бородатое лицо яростного протопопа замелькало. Коля открыл что-то вроде офиса, часовенки или музыкального буфета на Пушкинской, в доме, захваченном у жиреющей власти музыкантами и художниками. Васин съездил в Штаты и орал в Лас-Вегасе в составе большого оркестра. Из Ливерпуля он привез булыжник, на который приходили молиться под водочку седеющие битломаны и разные неопределившиеся юнцы. У Васина поминали Майка Науменко. Сюда всегда можно было явиться с поллитровкой и, если у тебя хватало такта соблюдать битломанский ритуал, классно провести вечер, купаясь в музыке и ловя кайф. Здесь было хорошо. Но иногда казалось — ты заживо замурован в кладбищенском склепе. Здесь было хорошо и плохо, как в жизни…