Смерть в Париже
Шрифт:
Я живу на Кирочной улице в доме номер двенадцать, и, как стало мне известно уже в зрелом возрасте, в той квартире, где проходили тайные встречи Ульянова и Крупской. Возле парадной на стене даже установили мемориальную доску. Под занавес социализма. В моей комнате, огромном пенале, одно лишь окно. По бокам снаружи каждое утро я вижу гипсовые женские профили и сегменты гипсовых же грудей. Эти архитектурные излишества украшают фасад на четвертом этаже, и этих же гипсовых милашек видели сто лет назад молодые Ульянов и Крупская, нежась в постели, тяжело вздыхая, сожалея об отступничестве Струве и радуясь публицистическим удачам Мартова… Это фантазии.
Все, я проснулся. Сегодня четвертое июня одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, и, кажется, меня зовут Сашей Зайцевым, но есть сомнения. Волков я, точно Волков! Уйми гиперболу, Лисицин. Это легкая абстиненция. Сегодня в «Сатурн-шоу» должна состояться знатная пьянка, но почему-то она началась вчера. Вова Киров, хиппи семидесятых, устроил вечер любителей «смирноффской» водки. Вова теперь круглощекий, как хомячок, — бывший оператор старинной рок-группы «АРГОНАВТЫ» и корешок Розенблюма. Он так всегда говорит: «Вот встретил на днях Розенблюма…» Все-таки Розенбаума. Зайцев? Волков? Все-таки я Лисицин. После «самой чистой в мире» такое же похмелье, такая же во рту пустыня.
Я поднимаю с постели свое красивое голое тело, закутываюсь в халат и оглядываюсь. Хорошо, когда с утра нет женщины. Утренняя эрекция быстро проходит, а женщина задерживается надолго. Ее надо вести писать, мыть в душе, кормить, смотреть в глаза и не говорить про любовь, чтобы не притащилась снова. Кстати, почему же нет женщины? Их что-то давненько уже не было. Это старость? Старость в сорок? Жизнь после смерти?.. Жена, сука, съездила в Колорадо по обмену, подставила китайцу, вышла за него замуж и увезла сына. Маленького сына. Теперь он не маленький. Немаленький америкашечка, забывает русский. Нет, это запретная территория… Бляди лучше!
Вот и кровь заструилась по жилам, и сознание прояснилось. Солнце ползет по обоям, и я знаю, что минут через десять ударит пушка — это полдень. Мне надо до пушки поиметь душ и чашку кофе. «Кофе „Чибо“ — неповторимый вкус, вкус победы!» Сегодня суббота, и значит, на кухне опять торгуют квартирой Ленина! Я выхожу в коридор и слышу голос майора Горемыко:
— Под офис западной фирме! Мы должны ее запродать западной фирме! Исторический дом в центре! Мы вправе настаивать на квартирах в престижных новостройках…
Я выхожу на кухню, оглядываю пыльный потолок и убогие тумбочки. Запахи, какие запахи! Какие кастрюли и сковородки! Кроме майора на кухне Надежда Степановна, Мамай, Нина и пьяный Колюня.
— Эх, вы, — говорю я позевывая, — наследники марксизма-ленинизма. Конспиративную квартиру вождя хотите втюхать международным разбойникам.
— Это демагогия, — морщится майор. Он худой, как
— И правда, — вздыхает Надежда Степановна, — как-то неудобно. Но и пожить хочется на старости с комфортом.
— Ты же сам воевал! — говорит майор. — И что тебе государство дало?
— Оно мне дало пенсию по болезни.
Я закрываюсь в ванной комнате и кручу ручки. Колонка выстреливает и гудит, сквозь ее шум слышится выстрел Петропавловки. Надо спешить. Я пытаюсь устроить контрастный душ, но контрастность выходит относительная — горячую воду сменяет очень горячая.
В дверь стучат.
— Саша, слышишь? — это Нина. — К тебе гости.
— Пусть подождут минутку! — кричу я сквозь кипяток и тру голову.
После душа как после зубного врача. Хочется жить и в жизнь вгрызаться. На кухне теперь пусто. Испортил я соседям субботнюю летучку, а зря — загоним квартиру какой-нибудь шведско-финской фирме типа «Зеленый пупок Плюс», зажируем в отдельных апартаментах. Газово-голубой цветок огня, чайник со свистком. Сахар и чашки. В банке есть еще «Нескафе-классик». Шумит, шумит, свистит. Вперед с подносом начинать день!
В пенале за столом лицом к двери сидел Никита. Возле окна стояла высокая женщина с профилем гипсовой милашки. Солнце мешало разглядеть ее, но, кажется, она — ничего. У Никиты других не бывает. Не имеет права быть. Он же, суперстар хренов, очень стар, сегодня сороковник. «Двадцать лет в рок-н-ролле» — такие афиши висят на всех углах. А мы знакомы тридцать, нет — тридцать пять. Он улыбается чуть виновато. У него всегда была такая улыбка — будто конфетку стырил. Его улыбку обожает «четвертая власть», на концертах от его улыбки девчушки ссут кипятком и прямо в зале кончают. Кому как нравится.
— Никита, черт! — Я опускаю поднос и отбрасываю руки назад. — Я заранее обиделся на тебя. Давай поцелуемся!
Он встает навстречу, и мы целуемся троекратно. Эту дурацкую церемонию привил в лохматом полусвете Митя Шагин. Каждые пять минут он надвигается с поцелуями. Это так же мило, как и нелепо. А сейчас — лепо. Никите стукнуло сорок. Он жив и здоров. Мы все живы и здоровы и будем жить вечно. Почти все. А если честно — нас почти не осталось… От Никиты пахнет табаком, чуть-чуть алкоголем, духами, наверное той женщины.
— Юлия. — Женщина делает шаг навстречу и протягивает руку.
— Добрый день. Хау ю дуинг? — У нее сильные холодные пальцы в перстнях и длинные, кровожадные ногти.
— Неплохо, — отвечает она без интонации. Только змейкой мимолетной улыбки искривила губы.
Да, такая кинофотокаланча мне не по карману. А с Никитой ей даже лестно покувыркаться.
— Вот кофе. Распоряжайтесь пока, а я хоть оденусь.
Пробежал взглядом по комнате и порадовался, что никаких трусов-носков не валяется и грязи как-то нет. Все-таки в комнате аристократический диван из ореха, картина с изображением бури, печь изразцовая. Я достаю из скрипучего шкафа джинсы и белый свитер, там же за шкафом сбрасываю халат, натягиваю «левиса», причесываюсь и выхожу за стол вполне обворожительный. В чашках кофе, а возле чашек коньячные стограммовые мерзавчики.
— Приступили! — Никита поднимает мерзавчик. — От твоего имени поздравляю меня с юбилеем и желаю… Что желаю? Но все у меня есть.
— Хорошо, — соглашаюсь я. — Чтобы все, что у тебя есть, оставалось с тобой.
— Отлично!
Мы чокнулись мерзавчиками. Интересно, а как Юлия станет пить? Пить из мерзавчиков неудобно и горько. Она выпила и не вздрогнула. Ноль эмоций. Я сделал горячий глоток из чашечки, и коньячно-кофейная стопочка заполыхала в пищеводе.