Казачий алтарь
Шрифт:
Хозяин недоуменно пожал плечами и принес потрепанный томик. Силаев зажал пальцем найденную страницу и спросил:
– Будь жив генерал Корнилов, кого бы он поддержал, как потомок казачий?
– Нас, – не задумываясь, ответил Павел.
– Несомненно, – подтвердил сотник.
– Вот слова из телеграммы, предшествующей походу на Петроград. «Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ путем победы над врагом до Учредительного собрания… Предать же Россию в руки ее исконного врага – германского племени – и сделать русский народ рабами немцев – я не в силах. И предпочитаю умереть
«Доложу о нем центральному бюро, – решил Шаганов. – Да и Лемпулю. Такая слюнявая сволочь вреднее любого комиссара…»
– Теперь Деникин горазд рассуждать о гражданской войне, – озлобился вдруг сам хозяин. – А кто, как не он, способствовал свержению атамана Краснова на Общедонском казачьем круге? Это – кара божья! Донскую армию возглавили негодяи Сидорин и Семилетов… Если бы Краснов не был отстранен от атаманства в начале девятнадцатого года, большевики были бы разбиты.
– Милые, хватит об этом! – взмолилась Татьяна. – Мы же не на военном совете. Теперь я перехожу в наступление! Васенька, подай гитару.
Пока хозяйка настраивала инструмент, мужчины молча курили на кухне. Слишком разными были они, стеснившиеся у открытого окна, слишком далекими в своих помыслах и планах. Роднило лишь одно – несчастье эмиграции…
Пели романсы, русские песни. Затем Василий и Павел затянули казачьи. С подъемом прокричали народный гимн «Всколыхнулся, взволновался православный Тихий Дон», утвержденный в восемнадцатом году Кругом спасения Дона. Между песнями поднимали рюмки. Захмелев, Силаев тоже вызвался спеть и взял в руки гитару.
– Специально для донских казаков! Чей этот романс – не ведаю. Эмигрантский, одним словом…
Он охватил гриф длинной ладонью, перебирая струны, начал вполголоса:
Кто рожден на Дону,Тот навек помнит запах полыни.Не расстанется с ним,Даже если стал домом – Париж.Купы тонких ракит.Васильковых равнин ветер синий.И летящий над крышей,Апрельский ликующий стриж…Это – детство мое.Это – праздник рождественской сказки.Он повсюду со мной,Как погнутая шашка и честь…Господа эмигранты,Промчимся Новочеркасском!Тем, которого нет.Тем, который в сердцах наших – есть.Татьяна тревожно подалась вперед, вглядываясь в лицо гостя. И вдруг вспыхнула! Она узнала его… Было это в начале двадцатых. В номере дешевой гостиницы ее бил пьяный клиент. Услышав плач и крик по-русски, дверь вышиб плечистый мужчина с приметным шрамом на щеке. И кулаками выпроводил обидчика вон. Затем, застегнув китель на все пуговицы, выпил за здоровье «сударыни» предложенный ею стакан коньяка и откланялся, щелкнув сапогами…
Лучников слушал, ладонью прикрыв глаза. Павел снисходительно молчал, но подавить окатившее душу волнение не смог. Почему-то с горечью осознал, какой бездомной и одинокой сложилась жизнь. Ни детей, ни любящего человека рядом. Ни родины. Ни прежнего Бога. И впереди – смертная безысходность. «Обратно из Казакии мне возврата нет, – с болезненной ясностью решил он. – Не поднимутся станичники – застрелюсь. На луговине, где со Степой купались…»
Кто по крови казак,ТотСтруны погасли. Сотник откровенно хлюпнул носом. Татьяна, забывчиво пощипывая на кофте пуговичку, вымолвила:
– Браво. И предположить не могла, как вы поете…
– Однако утешение слабое, – наперекор бросил Павел. – Плакать, господа, еще рано!
Татьяна метнула на него раздраженный взгляд.
Допили. Расцеловались с обаятельной хозяйкой и хмельным, мокроглазым Василием. Он на прощанье начал было «гутарить», пересыпать речь донскими словами. Но звучали здесь, в Берлине, они вычурно, сиротливо.
В подворотне дома, когда спустились по лестнице, Силаев неожиданно спросил:
– Ты давно их знаешь?
– С Васькой был в одной сотне… А жену увидел впервые.
– Вспомнил я, вспомнил, где встречал ее.
– Где же?
– А этого я даже Господу Богу не скажу!
На трамвайной остановке, у метрополитена, Силаеву нужно было выходить. Он бросил ременную петлю над головой и подступил к дверям. Снова оглядев его непотребное одеяние, Павел жестко спросил:
– Решил окончательно? Воевать отказываешься?
– Да, братец. Опять надевать форму? Громко, как ты, скрипеть сапогами? Козырять фашистам? Уволь!
– Чем же будешь жить?
– Бестактный вопрос. Улицы буду подметать!
– Дать денег? Я твой должник.
– Покорно благодарствую. Прощай.
Силаев соскочил на мостовую. Зашагал не оглядываясь. «Подлец. Предатель. Пьяница», – сгоряча подумал Павел. Но вскоре осадил себя. Возможно, этот бродяга знал нечто важное, главное в жизни, что ему, Павлу, было неведомо или недоступно…
Запись в дневнике Клауса фон Хорста, офицера штаба оперативного руководства вермахта.
«Ставка «Верфольф». 22 августа 1942 г.
Одиннадцать дней назад я был срочно вызван в Винницу, в управление кадров, к генералу фон Бургсдорфу. Он объявил, что по рекомендации Гильденфельда я назначаюсь офицером по особым поручениям при генерале Иодле, так как штаб оперативного руководства нуждается в молодых, инициативных сотрудниках, имеющих боевой опыт. В тот же день меня принял сам начальник штаба. Иодлю чуть больше пятидесяти. Даже в манере говорить чувствуется огромный интеллект, прозорливость. Немногословен, точен, беседовал со мной доверительно. Затем у карты дал мне первое самостоятельное задание. Самолетом я добрался до Харькова, а на другой день опять же самолетом прилетел в Ворошиловск (Ставрополь), куда только что перевели штаб группы армий «А». Автомобилем через Пятигорск доехал до горных перевалов! Мне было доверено тщательнейшим образом выяснить состояние, боеспособность и оперативные возможности 49-го горно-стрелкового корпуса и особенности тактической обстановки на Кавказском фронте в полосе наступления егерей. Дважды попадал под обстрел, когда поднимался к перевалам Хотю-Тау и Чинер-Азау.