Казачий домострой
Шрифт:
«Проснется день души моей» рассказ
Древний, треснувший от молнии, прогнивший внутри, корявый и кряжистый, стоял перед нашими окнами тополь. Старики, сидевшие на майдане, давно обсуждали: какую часть куреня он разнесет, когда повалится от старости. Корни тополя, как неряшливо разбросанные канаты, норовили влезть под фундамент, а на грядках глушили все, что сажала мать, жадно копаясь в земле в короткие дни отпуска.
– Эх, – вздыхала она, – срубить бы его. Все перекопать и насадить палисадник: для красоты
– Да зачем помидоры : На базаре полтинник – ведро – бурчал я, понимая , что ни в помидорах дело , а в том инстинкте сеяния и взращивания ,который томит нас в городах ,заставлял зимой любоваться худосочным луком на подоконнике , а весной жадно вдыхать сквозь бензиновую гарь запах распускающихся листьев.
И вот я решился. В очередной свой приезд вытащил из погребицы пилу ,топор и накинулся на нелепое разросшееся старое дерево. Планы у меня были грандиозные: очистить палисадник и сад за домом , выкорчевать все старые яблони и заменить их новыми невиданных в станице сортов.
Нельзя сказать, чтобы прежде не держал я топора в руках . Рубил я и просеки , и даже6 строил дом в пору моих геологических странствий по Северу. Но одно дело сосна или даже лиственница и другое наш степной карагач. Через три часа топор слетел с топорища, я валился с ног, а зарубка на необъятном стволе была не более двух моих ладоней.
Старики перекочевали с майдана на скамеечку напротив нашего дома и молча наблюдали за моими подвигами и страданиями.
– Прям как железный! – сказал я им, утирая пот и желая как то разрядить их трехчасовое молчание.
– Табе с им не совладать! – астматически задыхаясь , сказал старик по прозвищу Балабон, – эта надоть пилу «Дружба»…
– И топор « Любов», – зевнув от скуки, добавил старик Кудинов.
– В шешнадцатом годе,– начал старик Ясаков, как всегда плача изрубленной стороной лица. У него не было глаза, но из розового шрама постоянно текли слезы. – В шешнадцатом годе, послал мене станичный атаман паром чинить…
– Атаманы были ваши – дышать не давали! – просипел, перебивая его Балабон.
– Зато нонь ты дышишь – асма поганая! – плюнул в пыль старик Кудинов. – Невежа!
Балабон закипел, замахал руками. Старики начали ругаться.
– Что с табе взять? Обычая ты, кацапская морда нашего не ведаш..... Видать на службе то тебе комиссары твои ума не вложили. Пербиваишь…
– Да – добавил дед Рыкавсков,– Попил ты нашей кровушки, комбед хренов. А нонь ты, как и мы, пенсионер и нужон ты власти своёй как шобол брошенный…!
Сколько я себя помню, старики ругались с Балабоном, изгоняли его с майдана, но утром он являлся, как ни в чем не бывало.
– Не с того конца бересси… – заметил старик Григорьев. Он вел внуков из детского сада. Их у него было не то восемь, не то десять . И он их все время сам нянчил Рядом с ним всегда было двое – трое карапузов, которые сидели у него на руках , цеплялись за галифе или, опасливо, выглядывали из за ног.
– Че ты его учишь? – старики переключились на Григорьева. – Он табе спрашваить?
– Каждый казак – царь в своем дворе! Ня лезь!
– Ну, срубишь – не унимался Григорьев. – А пень куды?
– Да он старый ,гнилой весь , трактором подцеплю…
– Корни подкопать надоть ! С корней умны то люди корчують…
– Стый мовчки! – цыкнул Кудинов на Григорьева. – Ен образованнай! А ты яво учишь! Сказано: не учи – пока не спросють. Може, он лучее знаить, что да как …
– Ох, – вздохнул Григорьев – Хоша ты, Борюшка, с бородой, а умишком молодой! Все на силу берешь! На «давай-давай», по-советски! Вот состарисси – на ум брать научисси.
До конца отпуска бился я над проклятым деревом. Сначала валил, потом разделывал, потом складывал дрова. Потом чинил чувал, поскольку, падая, ствол разворотил полдвора.
И все это время старики молча глядели мне в спину.
Я сатанел, постоянно чувствуя на себе их взгляды, будто я на сцене, а они – зрители. В последние дни они даже между собой не переговаривались, а только смотрели и молчали.
– Ну вот! – сказал я, прощаясь со стариками, и гордо оглядывая палисадник, раскорчеванный и перекопанный, как под английский газон. – Теперь порядок!
– Конешна,– согласились старики – Теперь можно в футбол гонять.
– Я тут такое посею!
– Етта ишо дожить надоть!
– Сеять не родить – лучшее погодить…
– Зямля не девка, яи дуриком не возьмешь.
– И что ты заботисси? Табе в городе жалование ить не от земли идеть?
– Булку то, нябось, в гамазине покупаишь?
С тем я и уехал.
Всю долгую осень и зиму я томился и мечтал, как приеду в родной хутор и возьмусь за посадки. Мне даже снилось, как я сажаю сад. Каждый солнечный день заставлял меня сворачивать все дела и считать часы и дни, когда поезд унесет меня на Дон.
Хутор встретил меня так, будто я и не уезжал. Только Балабон помер. Помер бестолково суетно, как и жил. А другие старики все так же сидели на скамеечке у церковной ограды, как раз напротив правления колхоза , в стеклянных современных стенах которого отражались и церковь, и старики, и наш дедовский курень.
Раньше от автобусной остановки был виден тополь, а теперь только старые яблони кривили стволы на фоне беленых стен. «Нечего! – подумал я – с тополем покончил, я и до яблонь доберусь.» Я вез пучок саженцев, с которых должен был начаться теперь уже не дедовский, а мой сад.
Вот она калитка, скрип которой я вспоминаю в самые трудные минуты своей жизни… Я толкнул ее и остолбенел. Вся земля, раскорчеванная и перекопанная мной, в палисаднике была покрыта буйными побегами. Крепкие, сочные полуметровые, в палец толщиной, ветки вспороли землю и было их столько, что у меня рубаха прилипла к спине.