Казаки. Степан Разин
Шрифт:
Он любил Россию, дом предков своих, любил большою, проникновенною любовью и не покладая рук работал, чтобы сделать ее сильной, богатой, довольной. Он видел, что, задавив в невероятном усилии целого ряда поколений дикую и злую азиатчину, которая душила ее, она сама этой азиатчиной точно заразилась и, как богатая урожаем нива в непогоду, гнила на корню. Он понимал, что ей надо выбиться к свободному морю, дохнуть свежим воздухом его, зажить одной жизнью с опередившими ее народами. Да, но для этого прежде всего нужна была вооруженная борьба с этими самыми народами. Борьба эта истощала народ, подрывала его силы, повергала его в нищету и крайнее отчаяние, и он, как бешеный, бросался на то государство московское, которое для него он, Афанасий Лаврентьевич, хотел сделать цветущим, великим, довольным!.. А во-вторых, и главное, невольно возникало сомнение в ценности и возможности самого этого единения с народами западными: раз не встречают они Русь, младшего брата, столько столетий служившего им щитом против дикой и злой азиатчины, столько крови своей в борьбе этой пролившего, радостными
Он хотел развить торговлю российскую, он посылал для этого посольства во все края, вплоть до далекой Индии, он хотел закрепить за Россией ее пустынную и далекую амурскую украину, заселив ее казаками и войдя чрез них в более тесную связь с Китаем, он первый учредил в России правильные почтовые сношения с Западом, – в результате появились и усилились всякие Шорины, которые на всем этом обогащались чрезмерно, а народ был по-прежнему нищ и убог и в бесчисленных восстаниях требовал головы этих самых Шориных и смотрел на них всегда как на мироедов и кровопийц. Блага не получилось.
Он – и не один он – из всех сил стремился насадить в России побольше школ, напечатать побольше хороших книг, но тут прежде всего наткнулся он на яростное сопротивление отцов духовных, учительного сословия, которые и в школе, и в книге видели самых страшных врагов своих. Когда еще Годунов задумал основать хорошо организованные школы с преподаванием нескольких языков, то духовенство воспротивилось, находя, что крепость земли русской в единстве веры, нравов, языка, а от иноземцев пойдет непременно смута: «В земле гишпанской, – аргументировали святители и просветители, – вера ова папежская, иначе лютерская, благочестие же изсякло, человцы же мудры и дохтуроваты делом и звездочетием». С тех пор прошло больше полвека, но и до сих пор твердят упорно эти просветители, что философя, астроломия и другие науки бесполезны и что заниматься ими то же, что мерять аршином хвосты звезд, что богомерзостен перед Богом всяк любящий геометрию, что душевные греси учиться астроломию и еллинским книгам, что проклята прелесть тех, иже зрят на свод небесный. Своему разуму верующий – твердили они, святители и просветители, – удобь впадает в прелести различные. Люби простыню, говорили они, паче мудрости, высочайшего себе не изыскуй и глубочайшего себе не испытуй…
А книги!.. С каким трудом удалось русским людям наконец наладить, чтобы книги строились на Москве. В результате выпущена масса заведомой лжи, как эта пресловутая история Гизеля, в которой повторяются жалкие побаски о том, как русские цари преемственно приняли власть от императоров византийских, что слово славяне происходит от славы, а Москва от Мосоха, сына Иафетова, прапрадеда народа русского. А эти географии и космографии, в которых – двести лет спустя после Галилея и сто лет после Кеплера, с трудами которых он ознакомился за рубежом, – учат, что земля имеет четырехугольную форму и подобна престолу в святая святых, устроенному Моисеем, что стоит она на самой себе, а края ее, загибаясь, переходят в небесный свод…
И что для него было важнее всего, так это то, что то просвещение, к которому он так тянул Россию, не делало людей лучшими ни на йоту, – в этом, увы, стародумы были не неправы!.. Паисий Лигарид говаривал: «Если бы меня спросили, что служит опорой духовного и гражданского сана, то я ответил бы, что, во-первых, училища, во-вторых, училища, и в-третьих, училища, – из училищ жизненный дух разливается, как сквозь жилы, по всему свету, это орлиные крылья, на которых слава облетает вселенную…» Но гордые слова эти не помешали Лигариду играть презреннейшую роль в жизни церкви российской… А судьба просвещенного Котошихина? А просвещенный и передовой Бор. Ив. Морозов? Ясно, что в том просвещении, которое насаждалось, что-то не так…
И всего, может быть, для него, человека религиозного, страшнее был тот разгром, те развалины, которые какие-то странные силы жизни произвели в важнейшей для него области бытия, в области веры. Религиозен был он смолоду и смолоду верил, что та вера, в которой он вырос, есть единственная правая вера, есть подлинное откровение Божие человеку. Но судьба рано столкнула его с иноземцами. Большею частью это были честные, прямые, хорошие люди, которые жили жизнью несравненно более чистой, чем русские люди, и вот эти-то хорошие, честные люди в глазах русских были поганцами опасными, проклятыми навеки еретиками. Поездки за рубеж по делам
– Si vis me esse in luce, sis benedictus; si vis me esse in tenebris, sis iterum benedictus!
Это не сделало его, конечно, равнодушным к религиозной жизни народа, и он тяжело болел тем нестроением, которым страдала исстари русская церковь и которое Никон только увеличил.
Начал этот самоуверенный, грубый и злой поп с того, что, не считаясь с умственным уровнем своего народа, с его верованиями, стал исправлять – не основы веры, а крошечные детали, опечатки, букву: старые книги оказались вдруг не правилами, а кривилами, оказалось, что по ним не хвалили Бога, но хулили Его, несмотря на то что вера православная была и до Никона единственной правильной верой, единственно спасающей! И повел свое дело этот ограниченный самодур так, что «никто не смел с ним слова молвить: яко лев восхищая и рыкая, иным ноги ломает дубиною, а иным кожу сдирает и с кобелями теми грызется, как гончая с борзыми». И если он, пастырь душ бесчисленных, пасет их кнутом и дубиной с великим проклинательством, то и они в долгу не остаются, и во имя Господа Аввакум честил его публично: «Носатый и брюхатый кобель, отступник и еретик, сын дьявола, отцу своему, сатане, работает», его звали предтечей антихриста и, чтобы спастись от него, шли на костры. И, обрушиваясь с яростью на старые книги, в то же самое время этот грубый, вечно пьяный поп ведет такую же яростную борьбу с новыми иконами, на глазах народа бьет их вдребезги об пол и у царя выхлопатывает указ, чтобы немцы не смели надевать русской одежды: раз он по ошибке благословил немцев в русской одеже и больше не хочет он ошибкой дать святыни благословенья псам!.. И эта ненависть его к псам была так велика, что, когда Никита Иванович Романов одел холопов своих в немецкие кафтаны, он, великий государь и патриарх московский и всеа Руси, тайком выкрал эти кафтаны и изрубил их в куски. А когда князь Одоевский, Никита Иваныч, вздумал Положением своим окоротить несколько на всю Русь разгулявшихся попиков, то бешеный глава церкви прозвал его Адоевским – от ад, – врагом божественным, дневным разбойником и богоборцем. К чему же, в конце концов, свелась эта бурная деятельность во имя Господа? К тому, что тысячи и тысячи людей гниют по тюрьмам и в ссылке далекой, терзают их на дыбах, сгорают они в огне в то время, как сам патриарх Никон уже в конце патриаршества своего совершенно охладел к своей реформе и даже в типографии своей печатал старые книги по-старому! А боярыню Морозову, Феодосью Прокофьевну за эти самые старые книги только что бросили в тюрьму и рвали на дыбе!
И так было во всех областях жизни человеческой: слепота, злоба, ничтожество всего и в конце концов – развалины. Какая, в конце концов, разница между деятельностью его и Никона? Разве, понимая, отчего и как образуется казачество, не он содействовал кровавому усмирению волнений и гибели Разина?.. Войны ничего, кроме бедствий, не дающие, мирные договоры, мира ни в малейшей степени не обеспечивающие, просвещение истинами, которые чрез десять лет оказываются жалкой и преступной ложью, – вот все, на что была потрачена вся его жизнь! А в конце всех этих дней, полных труда, забот и волнений, измученный человек, распятый на невидимом кресте жизни, поднимает к небу скорбные глаза и, плача в тишине осеннего леса, вопрошает робко: в чем же была моя ошибка, Господи? Где же путь?
И более чем когда-либо, ясно теперь понимал он, что ошибка его была в том, что, искушаемый суетным желанием устроить жизнь людей, он подменял для них и для себя большую правду жизни, которая всегда жила в глубине его души, правдами малыми, временными, земнородными.
Но в чем же эта большая правда, как в одном слове выразить ее?
Вспомнились гордые слова мудреца галльского: cogito ergo sum. Как показались ему они прекрасны, когда впервые он услышал их!.. Но он знает – и всегда знал, – что есть слово болеее прекрасное: amo ergo sum, ибо только тогда, когда он любил, не чувствовал он тяготы жизни и ее безвыходности. Так, но для чего же тогда миражам ненужным была отдана вся его жизнь?
Сзади послышались шаги. Отец Антоний оглянулся: к нему подходили двое странников с подожками и котомочками, один вроде попика, с постным личиком и пронзительно-любопытными глазенками, а другой смуглый, точно опаленный, с черными глазами, в которых горел огонь неуемный и неугасимый. Завидев отца Антония, оба низко поклонились ему.
– К тебе, отец Антоний… – проговорил попик. – Побеседовать, коли милость будет…
– Ну, садитесь, отдыхайте, – ласково отвечал о. Антоний. – Откуда вы?