Казанова Великолепный
Шрифт:
У монаха Бальби возникает вдруг множество сомнений. И кажется, всё их подкрепляет. Бежать невозможно — всякий, кто спрыгнет вниз, переломает себе кости. «Он отчаялся не настолько, чтобы бросить вызов смерти», — замечает Каза.
Они бодрствуют. Джакомо пользуется паузой, чтобы написать предерзкое письмо инквизиторам, которое заканчивается — мазок мастера — стихом из 117 псалма:
«Не умру, но буду жить и возвещать дела Господни».
И старательно уточняет: «Писано за час до полуночи, в потемках».
Но самое трудное впереди — акробатический номер высшего класса. В такие минуты, говорит Каза, надо быть «смелым, но не безрассудным». Он взбирается на крышу, исследует ее более или менее прогнившую закраину, видит расположенное ниже слуховое окошко —
Казановисты проверили все подробности этого описания, похожего на чудо неевклидовой геометрии. Остается предположить, что именно в эту минуту Великий Архитектор прикрыл глаза.
Двое сообщников, взломав несколько дверей, попадают в архивы дворца, потом в Канцелярию дожа, самое «сердце государства», хранилище законов, декретов, ордонансов. Это сон? Нет, это по-прежнему Господь забавляется. Так или иначе, пришлось проделать дыру в стене — пролезая через нее, Каза сильно поранил обе ноги. Он весь в крови. Теперь беглецы на Лестнице гигантов (она всем известна по открыткам). Но большие ворота, к которым она ведет, заперты, и взломать их невозможно. Придется, еще раз препоручив себя Господу, ждать утра. Компаньон Казы ноет и охает, а Каза тем временем развязывает узел с одеждой, которую предусмотрительно захватил с собой, и без дальних слов пытается преобразиться, чтобы можно было выйти на сцену:
«Я был похож на человека, который, побывав на балу, побывал потом в притоне разврата, где его изрядно потрепали. Мой элегантный образ портили только перевязанные колени».
А теперь рискнем:
«Разодетый таким образом, в красивой шляпе с белым пером, отороченной золотым испанским кружевом, я раскрыл окно».
Заметившие Казу зеваки, которые оказались в эту минуту во дворе дворца, решили, что его заперли там накануне по ошибке. Они позвали стражника, который отпер двери. Каза уже приготовил свою щеколду-пику, готовый прикончить стражника, если тот окажет сопротивление. Но стражник просто ошеломлен. Двое беглецов быстро покидают дворец, затем идут, не торопясь, но и не слишком медля, к гондоле (отец Бальби хотел направиться в церковь, но Каза понимает, что надо как можно скорее покинуть владения Республики). И вот они в гондоле и плывут по направлению к Джудекке.
«И тогда, оглянувшись, я посмотрел на простиравшийся позади прекрасный канал, где не видно было ни одной лодки, и, залюбовавшись дивной погодой, лучше которой нельзя было пожелать, первыми лучами великолепного солнца на горизонте, двумя молодыми гондольерами, которые быстро взмахивали веслами, я в то же время вспомнил об ужасной минувшей ночи, о том месте, где я провел день накануне, и обо всех обстоятельствах, стечение которых так благоприятствовало мне, — и моей душой овладело чувство, устремившее ее к милосердному ГОСПОДУ, и она содрогнулась от благодарности, я был безмерно растроган, настолько, что из моих глаз хлынули вдруг слезы, утешая сердце, которое душил избыток радости; я рыдал, я плакал как ребенок, которого силою ведут в школу».
Бальби пытался его успокоить, но взялся за дело так неловко («Монах этот был глуп, и глупость порождала в нем злобу»), что вызвал у Казы приступ судорожного хохота, такого, что монах вообразил, будто тот сошел с ума.
Неужели это тот самый Казанова, который много позже, незадолго до смерти, скажет в «Очерке моей жизни», что государственные инквизиторы, посадившие его когда-то в Пьомби, поступили «справедливо и мудро»? Неужели этот самый человек будет «доверенным лицом», то есть шпионом на жалованье, у тех же инквизиторов? У нас есть его доносы, они ошеломляют.
1775 год:
«Избыток роскоши, женская распущенность, полная свобода располагать собою, пренебрегая неукоснительными семейными обязанностями, — таковы причины с каждым днем усиливающегося развращения нравов…»
1780 год:
«Женщины дурного поведения и молодые проститутки совершают в ложах пятого яруса театра Сан-Кассиано сии преступные деяния, которые правительство терпит, не желая выставлять их напоказ…»
1781 год:
«Произведения Вольтера, нечестивые изделия… Чудовищная „Ода Приапу“ Пирона… У Руссо „Эмиль“, содержащий множество нечестивых мыслей, и „Новая Элоиза“, которая утверждает, что человеку не дано свободы воли… „Тереза-философ“, „Нескромные сокровища“… Поэма нечестивца Лукреция, Макиавелли, Аретино и многие другие… Нечестивые книги ересиархов и зачинщиков атеизма, Спинозы и Порфирия, имеются во всех хороших библиотеках… Многие книги, отличающиеся оголтелым развратом, кажутся написанными нарочно, чтобы своими сладострастными и непристойными повествованиями будить дурные страсти, дремлющие в ленивой истоме… К несчастью, ни одна книга не пользуется таким спросом, как та, которая законом объявлена гнусной, и зачастую изгнание обеспечивает успех разнузданного автора…»
И в том же 1781 году:
«В районе Сан-Моизе, в конце Рыбного рынка, если идти от Большого канала к калле [26] Ридотто, есть помещение, называемое Академией художников. Те, кто учится рисовать, собираются здесь, чтобы делать наброски в иные вечера — обнаженного мужчины, в другие — обнаженной женщины в разных позах. В ближайший понедельник вечером позирует женщина, рисовать которую многие ученики будут в том виде, в каком она перед ними предстанет.
К изображению обнаженных женщин допускаются юные художники, едва достигшие двенадцати — тринадцати лет. С другой стороны, много любопытствующих любителей, не живописцев и не рисовальщиков, участвуют в этом представлении. Начнется сия церемония в час ночи и закончится в три часа».
26
Небольшая улица в Венеции.
Да, да, эти «донесения» черным по белому подписаны Жак Казанова, бывший беглец из тюрьмы Пьомби, знаменитый развратник всех времен. Он испытывал нужду в деньгах? Конечно. Был готов на все, чтобы его признали в Венеции? Возможно. Никогда не сообщал ничего существенного? Безусловно. Впрочем, эти уловки мало ему помогли, уже в 1782-м он снова изгнан за сверхъядовитый памфлет, направленный против всего добропорядочного общества Венеции. Вот почему ему вновь пришлось скитаться и закончить свои дни в Богемии. Вот почему он и стал писать то, о чем, вероятно, никогда прежде не помышлял, — «Историю моей жизни», его триумф, его лучшее произведение, которое он начал в 1789 году.
Сложная, туманная личность. Он не святой (впрочем, кто знает?), не мученик (хотя…). Его временная служба в качестве шпиона, быть может, представлялась ему шедевром черного юмора. Удовольствие подобного рода заметно у Сада, когда во время Революции он разыгрывает восторженного революционера в секции Пик. Автор «Философии в будуаре» воспевает Марата — хочется себя ущипнуть. Казанова обличает нечестивые книги — хочется протереть глаза. Можно, однако, рискнуть высказать простую гипотезу: и тот и другой знали, что им нечего ждать ни по сути, ни по форме от какого бы то ни было режима или общества. Это предатели, которые предают первое лицо множественного числа. Они никогда не говорят мы. Они всегда я, в самом глубинном смысле, раз и навсегда.