Казанова Великолепный
Шрифт:
«Я позабавился вволю — что было, того не отнимешь».
Таков основной, позитивный, тон первой апологии необратимости времени.
Казанова жив — это мы удалились от него и, несомненно, зашли в роковой тупик. Однажды вечером в Париже он присутствует в Опере, в ложе рядом с ложей мадам де Помпадур. Хорошее общество потешается над изъянами в его французском, когда он, например, говорит, что не мерзнет дома, потому что его окна хорошо «запернуты». Он возбуждает любопытство, его спрашивают, откуда он. «Из Венеции». Мадам де Помпадур: «Вы в самом деле прибыли из тех краев?» А Казанова в ответ: «Венеция, мадам, не с краю, а на самом верху». Это дерзкое замечание (маркиза вспомнит о нем позднее, когда он совершит побег из Пьомби по крышам) производит впечатление на зрителей. В тот же вечер Париж открывает
Вы произносите «Прага» — и перед вами мгновенно возникают клише XX века: средневековый город, мрачный, демонический, загнивающий, маятник времени здесь остановился, это город Голема и Кафки, «Процесса» и «Замка», абсурда и липкого заговора потемок. Пусть мы знаем, что Берлинская стена пала, что произошла «бархатная революция», все равно прежде всего мы вспоминаем о происшедших одно за другим вторжениях, немецком и русском, и о тяжелом сне «социализма» в тисках полиции и армии.
Поэтому искать Казанову в Праге кажется шуткой, провокацией, в лучшем случае пари, которое невозможно выиграть. И однако он там, где-то неподалеку. Рассказчик прибыл из Нью-Йорка, снова, в который раз, проехав через Венецию. Здесь он впервые. Впервые? Изумление его безмерно, ибо здесь, в Праге, это все еще Италия. Он спрашивает себя, не высадился ли он по ошибке в Неаполе? Город пылает разноцветьем — его перекрашивают, готовя для будущих туристов; замки и церкви — розовые, бледно-зеленые, охряные, белые, желтые — вибрируют на солнце. Барокко чувствует себя здесь как дома, и, кстати, иезуитская Контрреформация тоже (осторожно! профессор Лафорг вычеркнет слово «иезуитская»).
Если не считать безобразного тяжеловесного памятника Яну Гусу, воздвигнутого на центральной площади (его преспокойно можно было бы взорвать, как и зловещую статую Джордано Бруно на Кампо ди Фиоре в Риме), все остальное — светло, пропорционально, радостно, музыкально. Замок наверху? Очарование теснящихся строений (в особенности ночью). Лестницы, террасы? Видение симфонических партитур. Кстати, мелькающие там и сям красные афиши, словно подмигивая вам, оповещают о скорой премьере моцартовского «Дон Жуана».
Рассказчик ничего не говорит, он ходит, бродит, убеждается, что скоро начнутся многочисленные концерты (Бах, Вивальди и снова Моцарт), возвращается в гостиницу, ложится вздремнуть, опять выходит на улицу. Само собой, он пойдет на еврейское кладбище осмотреть в безмолвии его хаотические вертикальные надгробия, но отсюда его живо выдворит меркантильная суета посетителей. Он счел своим долгом посетить «Лорето» [7] (на сей раз он чувствует себя во Флоренции или в Пизе), не преминув кое-где сфотографироваться, в частности перед кафе «Кафка» и у закусочной «Казанова». Все это путается у него в голове, ему начинает казаться, что в нем самом рождается странный, но лучезарный и естественный сплав: он ищет Кафказанову.
7
Как гласит легенда, дом, где жила в Назарете Дева Мария с младенцем Иисусом, был в 1291 г. перенесен ангелами в Италию, в городок под названием Лорето, ставший местом паломничества. В XVI–XVII вв. копии Лоретского Святого Дома строились во многих городах Европы, в том числе и в Праге.
Странно? Ничуть. Кафка, этот чародей безотрадной эпохи, делает рассказчику знак, указывает дорогу, то есть указывает тот поворот времени, который беззвучно, тайным языком твердит о воскресении и возрождении. Тсс! Говорить об этом, несомненно, еще слишком рано, даже если все прозрачно и само бросается в глаза. И все же будем осторожны: всеотрицающий дух, дух насмешки и отчаяния, быть может, и сейчас не дремлет, притаившись в уголке. И однако, сомнений нет, здесь цветет невинность. «Pentiti! No! Si! Si! No! No!» [8] Обойдем Командора стороной, но раскаиваться не станем, мы научились, как саламандра, жить в огне. Кое-кто оказался навеки прав, когда впервые в октябре 1787 года (ровно двести десять лет назад) воспел свободу, женщин, хорошее вино и все прочее. Кафка, навсегда застывший в изящной позе, — герой этой свободы, ставший пленником глухоты XIX века. Некто явился сюда в обличье каббалиста, чтобы ради свободы бросить вызов Террору. Мы с Жаком Казановой приглашаем Кафку на сегодняшнее вечернее представление. Будут музыканты, певицы — единственные представители человечества, которым a priori не грозит крушение, это очевидно.
8
Покайся! Нет! Да! Да! Нет! Нет! (итал.)
На другой день спозаранку путешественник в нетерпении берет машину, чтобы ехать в Духцов к Казанове. Духцов — ведь это тот самый Дукс, где находится старинный замок Вальдштейн, в котором тринадцать лет подряд Казанова играл роль библиотекаря? Это в сторону Германии, по направлению к Дрездену? Совершенно верно. А слово «Духцов», случайно, не значит что-нибудь по-чешски? Конечно, отвечает шофер по-английски, это значит «the ghost’s village», деревня духа — духа в смысле привидения.
Звучит многообещающе.
Слово Dux, на латинском языке означающее проводник, вожатый, — впоследствии оно приобрело неприятный оттенок из-за связи с Duce (дуче), — таким образом обросло еще и привидениями. Казанова, как известно, был блестящим латинистом. Dux, Lux — он не мог не заметить этого сближения. Где вы теперь? В Дуксе, в замке, в Богемии. Отличный адрес, чтобы писать и закончить свой жизненный путь.
Накрапывает дождь. Машина катит по странно пустым деревням — здесь прошла коллективизация, стало быть, земля необитаема. Она очень красива. Буковые и березовые леса, а вскоре начинаются невысокие горы, и повсюду красота осеннего золота (стоит октябрь). Вдруг слева возникает монастырь в стиле барокко — он полуразрушен (коммунизм обязывает), но его реставрируют. Рассказчик постоял на влажном ветру, полюбовавшись левитацией каменных Богородиц и ангелами среди опадающей листвы. Ни души. Совершенное безмолвие. Уезжаем. И тут происходит первое событие этого достопамятного дня.
Поворот дороги. Уже издали справа виднеются старинные темно-красные укрепления. Наверняка военный городок, стратегический пункт, центр гарнизона. И да и нет. Это Терезин, Терезиенштадт, истинный город призраков. Страшное место нацистского варварства и коварства, место жуткой эксплуатации «собранного» здесь еврейского населения, место страданий, куда сгоняли, где сортировали, шантажировали, мучили, убивали. На громадном пустом пространстве — двадцать восемь тысяч расположенных рядами маленьких могил, и каждая обсажена красными розами. Похоже на детские могилы. Вдали главный форт. Огромный крест (в терновом венце), а дальше, за ним, звезда Давида, вокруг которой сотни букетов цветов (сюда, очевидно, приезжают со всех концов света). Рассказчик выходит из машины и идет по этой равнине мертвых. Впрочем, он вскоре каменеет перед… чем? Перед несказуемым. Ты уже не в обычном, исчисляемом времени, но в какой-то иной грозовой субстанции, которой нет нужды подыскивать имя (Клод Ланцман [9] в связи с «Шоа» называет это «внемемориальное»).
9
Клод Ланцман (род. 1925) — французский кинематографист, снявший знаменитый документальный фильм «Шоа» (1985).
Терезин — некое предупреждение для путешественника: ты можешь говорить о воскресении, возрождении, празднике, о красках, о Моцарте, это вовсе не означает экзотического «возврата» в XVIII век. Ты здесь не для того, чтобы снимать декоративный костюмный фильм, иначе говоря, чтобы добавить еще одну нелепость ко всему тому, что говорилось (и говорится) о Казанове. Нет, тебе надо по возможности (но возможно ли это?) быть соразмерным смерти, которая здесь. Я невольно вспоминаю одного человека (в данном случае это был поэт-сюрреалист), который считал, что Казанова был лишен «чувства трагического». Да как раз наоборот: чувство времени, мгновения, отклик на каждую сиюминутность требуют острого ощущения негативного. Стефан Цвейг тоже находил Казанову легковесным: «Легкий, как бабочка-поденка, пустой, как мыльный пузырь». Это поверхностное суждение, порожденное псевдоглубокомыслием (весьма распространенным и в конечном счете клерикальным). Моцарт пронзителен и легок. Любовь, которая сильна как смерть, торжествует над смертью.